Рецензии на книгу «Кладбище балалаек»

Увидеть слепого

Единственный свободный человек — и тот кошка

Вошедшие в новую книгу Александра Хургина «литхудпроизведения» (этот жанр автор придумал специально для «Сухого фонтана» — повести, которая в ином, более модернистском варианте печаталась в журнале «Октябрь»), сплошь — об эмиграции. Нет, не о той, что уже состоялась, превратив граждан одного государства в граждан другого — в случае Хургина Германии. А о той, которую писатель по причинам вечного жизненного беспокойства и тяги к перемене мест носит в себе, никуда конкретно не уезжая, но находясь в постоянном томлении по абстрактному, какому-то грибоедовскому не-здесь: «…перед отъездом ты попадаешь в такой период нежизни, что ли. Тебя уже ничего не связывает с этой жизнью и еще ничего не связывает с той. Ты — в ожидании. Когда эта жизнь уйдет, а та, иная, настанет».

Эмиграция для Хургина — акт не политический, а скорее философский. И потому не требующий обличительной публицистической риторики. Публицистического в прозе Хургина вообще мало, если не сказать, нет совсем, — несмотря на то что герой (он и в рассказах, и в повести, и в романе по сути дела один и тот же — невысокий мужчина с сединой в волосах, чудак и мечтатель, глядящий на мир благостно и всеприемлюще) обретается на современной Украине и своими именами называет все там происходящее.

Из Украины в Германию он может спокойно отправиться на маршрутке с кошкой в сумке. Имея за душой только самые необходимые вещи: «…без них, как мне казалось, обойтись невозможно. Но это только казалось. Потому что и без них свободно можно было обойтись». Ехать до места — до первого автобана и легендарной немецкой уличной телефонной будки, соединяющей тебя с любой точкой земного шара, — недалеко. Как жителю столичной окраины — на работу в центр.

Единственное, что тормозит все эти фантастически легкие перемещения, — несчастливые героя отношения с Женщиной. Ее в каждом тексте зовут по-разному, но созвучно: Эля, Элла, Лёля, Людмила. У нее в руках — власть над всеми ценностями героя. И матриальными, и моральными. Квартира и душа в руках женщины. Нет у нее власти, пожалуй, только над кошкой. И дело не в том, что кошка — не ценность. Ценность, еще какая. Просто она, единственная у Хургина, по-настоящему свободна, ей бы как раз и ехать в эмиграцию, посадив хозяина в сумку, а не наоборот! Ей неведомо навязчивое ощущение третьего лишнего (а у Женщины героя всегда есть законный муж, даже если, как в романе «Кладбище балалаек», этот муж — он сам). Кошке невозможно не дать бланк в Союзе писателей, необходимый для оформления документов на выезд; чего она хочет, поймут на любом языке…

А герой несвободен. Он находится в плену у своих желаний. И у своей свободы. «…Не каждый знает, куда эту свободу приткнуть и зачем она. За что и получает сполна. Чтоб знал! И не выбирал лишнего. Свобода, она тетка суровая. Чуть что не по ней, сразу в зубы».

Те, кто хотя бы раз видел Хургина, знают, как он похож на… Игоря Иртеньева. Нет, Хургин стихов не пишет. Но во всей его манере письма сквозит что-то уловимо поэтическое. Оттого, что оно уловимо, проза и остается прозой, не став поэзией. Образы не излетают в бесконечную кривизну смысла, избегают вариативности.

Есть у Хургина фрагменты поистине зощенковской силы (я сравнила бы его еще с Сарояном): «Под окном прошел слепой. За ним ребенок. За ним еще слепой. Выбежала из подъезда большая собака и стала играть со старухой. Старуха похохатывала. Собака погавкивала и повизгивала». Самодостаточная картина, целая пьеса в одном абзаце! О чем? О том, как Эля, та самая, у которой законный муж и все ценности мира в придачу, однажды посмотрела в окно.

Собака, старуха и целых двое слепых, идущих друг за другом через двор. Все это выглядит более подлинным, чем любая придуманная история. Из послесловия к «Сухому фонтану»: «Все описанные события и факты самым наглым образом высосаны из пальца. Ничего подобного не было, нет и не будет».

Хургин — специалист по тому, чего не было и не будет. Какой абзац ни возьми, все об этом: «Только иногда, когда почему-нибудь мне не удавалось уснуть, я… стоял на кухне, опершись ладонями на подоконник, и смотрел сквозь черное стекло на окна домов. И некоторые из них время от времени освещались внутренним неярким светом и через несколько минут снова гасли… и я понимал, что это люди после любви ходят в ванную и перекусить, восстанавливая растраченные силы, или маленькие дети не спят, болея и требуя к себе внимания, или кто-нибудь умирает».

Хургин, так скромно существующий сегодня в литературе, не ищущий премиальных благ и не вздернутый на дыбу всеядного русского сериала, выглядит в России анахронизмом. Звучит не к месту и не ко времени. Дело тут вовсе не в его эмиграции. Не в темах и не в сюжетах. Причина в другом: мы слишком нелюбопытны, чтобы просто взглянуть в окно.

И увидеть слепого.

Юлия Качалкина
НГ Exlibris
25.01.07

«Жизнь — категория уходящая»

Не могу представить, как в двух-трех словах описать сегодняшнюю литературную ситуацию, — если вдруг попросят это сделать. Одна из причин — многослойность, многосоставность современной литературы: литература массовая отдельно, «серьезная"[38] - отдельно, отдельно литература глянцевая, отдельно — андеграундная (андеграундная не в советском смысле, а в общекультурном). И все эти литературы сами по себе тоже неоднородны: множество включает в себя подмножество, и тому подобное.

Одна из наиболее заметных литератур — литература толстожурнальная. Далеко не все авторы, печатающиеся в толстых журналах, к этой литературе принадлежат, например, Михаил Шишкин, все три романа которого выходили в «Знамени», — явно из другой компании, а признаки именно толстожурнальной прозы [39], на мой взгляд, таковы: легко прослеживаемая генетическая связь с советской литературой, четкая, внятная повествовательность, отказ от радикальных формальных экспериментов, умеренность и консервативность, от благородно-сдержанной до безумноретроградной. У этой прозы есть свой читатель — наследник советской интеллигенции — либеральной, почвеннической, любой, — приспособившийся к новой жизни, не приспособившийся, — главное, несущий в себе память о старой культуре, о старых временах, со всеми их очевидными плюсами и минусами[40]. Этот читатель откликается на знакомую систему координат, знакомые идеи, знакомую, привычную эстетику. Последнее наиболее существенно, поскольку толстые журналы, даже пускаясь время от времени в рискованные авантюры, остаются точкой стабильности, сохраняя ощущение преемственности поколений и незыблемости устоев, — ощущение иллюзорное, но греющее душу нашего задерганного современника, втайне убежденного, что читаемый текст должен быть похож на читанное ранее, а не раздражать неожиданными новациями. Контуры, естественно, получаются расплывчатыми, но если сравнить двух значительных писателей, Андрея Волоса и Николая Кононова, если женскую прозу, погруженную в повседневный изматывающий быт, сравнить с блескучими женскими же новомодными сочинениями — то всё станет понятно. Прозрачно и определенно станет.

Написав все это, я вовсе не хочу сказать, что толстожурнальная литература дурна. Там есть разные писатели, как и везде, и хорошие, и не очень, а один из лучших — Александр Хургин, стоящий в этой литературе наособицу, как, вообще-то, и должен стоять настоящий художник. При этом проза Хургина одинаково близка и к социально-психологическому драматизму Людмилы Петрушевской, и к мрачному эстетству Анатолия Гаврилова, автора совсем другого круга, выходца из самиздата[41]. Появившаяся в 2006 году новая книга Хургина, «Кладбище балалаек», дает удобную возможность поговорить о нем подробнее. В книгу входят две повести («Сухой фонтан» и «Кладбище балалаек») и рассказы. Повести и рассказы, рассказы и повести — их Хургин пишет всю сознательную жизнь и публикует начиная с 1989 года[42]. И пишет очень хорошо, с особым суховатым щегольством выстраивая фразы: «Мы отошли в тень. Ее отбрасывала лестница, ведущая на второй этаж старого дома. Прямо по воздуху. Когда нога человека ступала на лестницу, лестница пошатывалась и металлически ныла» («Сухой фонтан»). И вот так пишет: «Его мама заведовала Домом культполитпросвета. Она имела среднее музыкальное образование и могла сказать, какой костюм носил на себе Петр Ильич во время работы над Первым концертом Чайковского для фортепиано с оркестром». Это — из рассказа «Бег и голод», открывающего книгу, — произведения, для Хургина очень характерного, показательного: небольшой объем, фабула отсутствует, персонажи очерчены более чем эскизно, но каким-то чудом в точке повествования ощутимы пространство и время, образуется силовое поле, в которое втягиваются и прошлое, и настоящее, и будущее, вся жизнь, наша жизнь, твоя, моя, их, а после прочтения остается на душе горечь и боль за эту самую улетающую в никуда жизнь.

О том же самом в рецензии на книгу Хургина 1991 года писал Олег Юрьев: «…Его сила, его особый талант в другом — в умении выдержать и удержать монотонный гул существования, ту ровную линию прозаического ритма, который превращает несколько страничек в эпос"[43]. Это, судя по всему, был самый первый критический отклик на прозу Хургина, остающийся, несмотря на прошедшие 15 лет, самым интересным и содержательным.

Отдельно необходимо упомянуть еще два рассказа из книги — «Злой дедушка» и «Грустная смешная обезьяна». Это рассказы о стариках — о некрасивой и неблагородной старости, надвигающейся смерти и угасающем сознании. В отечественной словесности старость и старики редко привлекали внимание писателей. Может быть, я ошибаюсь, но в прозе вспоминаются только идиллические «Старосветские помещики», некоторые рассказы Льва Толстого и распутинские старухи (в чеховской «Скучной истории» герой по современным меркам не стар, да и в «Архиерее» тоже). Хургин часто возвращается к описанию ситуации постепенного ухода — назову хотя бы рассказ «Хобби"[44] и потрясающую повесть «Возвращение желаний"[45]. Старость и смерть для него не есть нечто экстраординарное — это естественный финал прожитой жизни. Финал грустный, но и жизнь сама по себе трагична — или, скорее, трагикомична.

Хургин пишет об обыденном и простом. Герой (точнее, не герой) его рассказов — человек с улицы, маленький человек, человечек, проходящийпробегающий по страницам русской прозы своей семенящей (или скачущей — разницы нет) походкой почти уже двести лет — а если отсчитывать от «Бедной Лизы», так и больше. Хургин — автор классической традиции, наследующий Гоголю и Зощенко. Связь с Зощенко видна и в манере письма, в приверженности к сказовому, «неправильному» языку: «Так мы с ней познакомились на почве необъяснимой седины ее волос» («Кладбище балалаек»). У Хургина в еще большей степени, чем, например, у Зощенко 1930-х (времен «Сентиментальных повестей»), смешная фраза явно, почти демонстративно противоречит совсем не смешному сюжету. Можно предположить, что это — как прилипшая к губам привычная усмешка, как остаточное влияние «юмористической» литературы, с которой когда-то начинал Хургин, но причины появления таких, иногда раздражающих, иногда проскальзывающих мимо сознания фразочек тоньше и глубже. Зощенко, как писалось уже неоднократно (и как объяснял сам писатель), совершил открытие, обнаружив в новой стране нового человека, стал работать для этого человека, частично сам стал этим новым человеком и одновременно выступил в роли энтомолога, внимательно изучающего невиданную зверушку: лапки, ножки, усики, повадки, брачные игры, но в первую очередь — язык[46].

С тех пор прошло много лет. Зверушка эволюционировала, сегодня ее, с легкой руки Александра Градского, называют «совком». Совки — это мы: потомки зощенковских трамвайных пассажиров и насельников коммуналок, со своими комплексами, трагедиями, комедиями, происшествиями, со своими радостями и печалями, порой гнусные, иногда не слишком. Мы — уже не новые люди, а просто люди, несущие в себе опыт прошедших десятилетий и живущие в предложенных обстоятельствами и временем социальных условиях. О нас и пишет Хургин, и «энтомологической» или «этнографической» составляющей в его прозе нет. А язык сохраняет память о начале, память о первоисточнике, в то время как смысл особой словесной гримасы испарился.

Отношение Хургина к людям — сочетание мизантропии с жалостью. Он людей не любит, но жалеет — и терпит: «Приходится жить посреди людей. В их тесном навязчивом окружении. В их присутствии» («Кладбище балалаек»). Обе повести в книге заметно отличаются от рассказов — автор-повествователь в них выходит из тени и начинает говорить сам, от своего имени. В повести «Сухой фонтан» расстояние между писателем Александром Хургиным, жившим в Днепропетровске и уехавшим на ПМЖ в Германию, и рассказчиком — писателем, живущим на Украине и уезжающим в Германию на ПМЖ, — минимально. Опасная ситуация, в которой я, читатель, приближаюсь к биографическому (в терминологии Бахтина — «первичному») автору вплотную. Чаще всего мне такая стратегия, распространенная в современной литературе, кажется этически и эстетически рискованной: далеко не все события из жизни того или иного биографического автора и далеко не все его частные мнения априорно интересны. Но Хургин чаще всего выдерживает и это испытание — проходит по краю, хотя (по моему читательскому ощущению) и с трудом.

Повесть «Кладбище балалаек» автор определил как «нелюбовный роман»: весь этот текст — «анатомия нелюбви», изощренное препарирование отношений двух любящих/нелюбящих людей, мужа и жены, раздавленных общем горем — исчезновением дочери, в котором они оба виноваты. И не меньшее место в повести занимают мысли и рассуждения, переданные Хургиным своему герою вместе с собственной родословной (по крайней мере, у меня возникло стойкое ощущение, что Хургин рассказывает здесь о своем настоящем дедушке и о своих родителях).

Александр Хургин использовал обе повести, чтобы четко и внятно сформулировать свое кредо. Писателя Хургина «волнует только то, что не может быть зафиксировано в истории». О том, что «жизнь в биологическом смысле — это <…> хаос», а вселенская гармония грозит уничтожением этого хаоса (т.е. жизни). Слово «спокойный» — однокоренное со словом «покойник». О ценности впечатлений: «Да, мне этих впечатлений — если бы их никогда у меня не было, потому что никогда не было бы меня — было б жалко. А жизнь вообще, я думаю — она бы не изменилась» (если бы его, повествователя, не существовало). Эти слова — открытая полемика с фразой героя Платонова «Без меня народ неполный». Какое там! Если меня не будет, мир не изменится, я — маленький хаос, и большому хаосу до меня нет дела.

Трудно уже сказать, кто так думает: писатель Хургин или его персонаж. Ясно, что герои Хургина именно таковы: обитатели хаоса, которых несет по свету от рождения к смерти. «Жизнь — категория исчезающая». И в лучших его рассказах (к которым я, пожалуй, отнес бы все опубликованные в книге «Кладбище балалаек») Александру Хургину удается ухватить мгновения истекающей, исчезающей жизни, прежде чем где-то за обрезом страницы она исчезнет навсегда, чтобы сразу же начаться вновь.

Здесь, на мой взгляд, болевая точка прозы Хургина: стоическое согласие с отсутствием смысла в человеческой жизни. В давней повести «Остеохондроз"[47] он писал: «<…> в отсутствии смысла свой особый смысл присутствует <…> отсутствие смысла и бессмыслица суть не одно и то же. Отсутствие смысла не нарушает всеобщей логики и гармонии бытия».

Сегодня от этой веры во всеобщую логику и гармонию не осталось и следа: «Без круговорота хаосов может ненароком наступить гармония, и вот тогда уже все придет в полный и окончательный порядок и выстроится в логический ряд по ранжиру или в причинно-следственную шеренгу с равнением направо, и пойдет своим, раз и навсегда заведенным чередом. И никакая жизнь не останется незамеченной, и никакое нерождение не пройдет мимо всевидящего ока гармонии, вселенской гармонии, пришедшей на смену большому хаосу, а точнее — вышедшей из его усмиренных и успокоенных чем-то всесильным недр.

И это будет ужасно. Потому что хаос дает шанс тем, кому при господстве гармонии рассчитывать не на что. Он дает шанс таким, как я" («Кладбище балалаек»).

Что же остается в хаосе? Например, продолжение рода. Разрыв семейных связей в рассказах «Время надежд» и «Злой дедушка» приводит к трагической безысходности, но повесть «Сухой фонтан» заканчивается рождением у немолодого героя (alter ego автора) сына: «Может быть, моему малолюдному пересыхающему роду так за что-нибудь определено — вяло тянуться, продолжаясь». Похоже, именно в эту непрочную, тоненькую нить, тянущуюся сквозь годы, и верит сегодня Александр Хургин. Верит и утверждает, что здесь, на Земле, не с нас все началось и не нами закончится. Как бы пафосно и велеречиво это ни звучало, как бы ни были противоположны поэтике Хургина любой пафос и любая велеречивость.

Андрей Урицкий
Новое литературное обозрение, № 82, 2006

________________________

38) Пишу в кавычках, поскольку коммерческая словесность по-своему тоже серьезна, а некоторые претендующие на серьезность писатели эти претензии ничем не подтверждают.

39) С поэзией все еще запутаннее.

40) Неожиданно начинаешь писать как обломок империи, как в годах 1920−1930-х, но это, кажется, вечная специфика России: переживать революционные сломы, перепады, перемены.

41) В конце 1980-х во Владимире выходил машинописный журнал «Два двенадцать», где печатался и В. Гаврилов.

42) См. страницу Опубликованное

43) Юрьев О. Равномерный гул существования // Русская мысль. 1992. 30 октября (сокращенная версия). Полностью статья прочитана на радиостанции «Свобода» в программе «Поверх барьеров». Цитирую по републикации в Интернете.

44) Хургин А. Хобби // Знамя. 1998. № 12.

45) Хургин А. Возвращение желаний // Дружба народов. 2000. № 10. Эту повесть было бы интересно сопоставить с появившимся приблизительно тогда же романом Н. Кононова «Похороны кузнечика» (СПб.: ИНАПРЕСС, 2000) — для того, чтобы сопоставить спокойную сосредоточенность Хургина с метафизической взвинченностью Кононова.

46) Подробнее об этом см.: Зощенко М. О себе, о критиках и о своей работе // Михаил Зощенко. Статьи и материалы. Л.: Асаdemia, 1928; Чудакова М. Поэтика Михаила Зощенко // Чудакова М. Литература советского прошлого. М.: Языки русской культуры, 2001; Сарнов Б. Случай Зощенко. Пришествие капитана Лебядкина. М.: Эксмо, 2005. Впрочем, очевидно, что с Зощенко дело обстоит очень непросто и двумя-тремя фразами, конечно, не описывается.

47) Хургин А. Остеохондроз // Дружба народов. 1997. № 7

Я бы жил себе тихо…

Говоря о корнях прозы Александра Хургина, обычно вспоминают классиков городского сказа: Зощенко, Ремизова и Замятина, из современников — Петрушевскую. Хургин, действительно, работает в сказово-бытовом поле, но из его с виду приземленных житейских сюжетов неизменно вырастает что-то смутно-метафизическое. Он густ, но не темен, насыщен, но не избыточен. Его повести и рассказы, появившиеся в толстых журналах лет пятнадцать назад, обратили внимание критиков. Его сборник «Ночной ковбой» вышел в престижной серой серии «Вагриуса», а вошедшую в него повесть «Страна Австралия» критики назвали одним из шедевров русской прозы конца ХХ века.

При этом Хургин как был, так и остается автором малопубличным. В Москву или Питер наезжает нечасто: до пятидесяти лет жил в своем родном Днепропетровске, теперь обитает в Германии. Сердцевина нового сборника — эмиграция как опыт жизненный и «философский» (по верному наблюдению критика из журнала «Октябрь»); наука расставания; неразбериха в душе, связанная с переменой мест в немолодом уже возрасте. Об этом — и цикл рассказов «Сухой фонтан», и «нелюбовный роман» «Кладбище балалаек». «Я не отношусь к беспокойным ищущим натурам, — заявляет герой. — Я бы жил себе тихо и мирно, и спокойно, если бы меня никто не трогал. И раз уж я додумался то того, что нужно всё менять, значит, меня достало и добило. Я действую по обстоятельствам, обеспеченным мне другими». В романе «другие» — это жена Лёля, превратившая в кошмар личную жизнь героя. В «Фонтане» — украинская творческая интеллигенция, «склонная к погромам». Ну и материальная необустроенность в стране, где у героя «не то чтобы всё плохо, а никак»… Но за идеей отъезда маячит экзистенциальный страх разлада и хаоса. И трагические ноты этой эмигрантской одиссеи сменяются почти сатирическими пассажами — когда речь заходит о неполученной премии имени В.Г.Короленко или бегстве от пьяных десантников, которых оскорбило «непочтительная» реплика героя в адрес памятника генералу ВДВ. А история о жизнеописании олигарха, сочиненном за «демпинговые» по российским меркам, но для украинского писателя — весьма немалые деньги, вообще пробирает до слез. Гоголевских.

Хургин — своего рода экзистенциалист из промышленного гиганта. Крупный индустриальный центр, одна из столиц секретной советской «оборонки» (вдобавок родина недавнего президента Украины) — этому «городу чугуна, стали и коксохимии», конечно, нужен был свой «гений места». Но проза Хургина — как бы «поверх» узко-городского сюжета; она о психологии человека, живущего в этом дымящем мегаполисе. О «маленьких людях», гордившихся когда-то своей причастностью к военной мощи огромной страны, а сейчас впавших в ступор и депрессию. Уйдя, советская власть обнажила диковинный абсурд «на местах».

Но эта книга и о тех, кто набрался решимости и уехал. Пока главный герой рыщет по таможням и ОВИРам, иные его земляки уже перешагнули заветную черту. Цикл новелл «Везде люди живут» — именно о них, о «новых немецких украинцах». Коллекция трагикомических сюжетов на популярную в русской словесности иммигрантскую тему (вспомним романы Шишкина, Гиголашвили, а в обратной перспективе — и рассказы Довлатова, и прозу «первой волны»). Но в этих коротких и с виду незатейливых историях прорисовывается что-то эпическое.

Андрей Мирошкин
«Книжное обозрение»,
2007