Настоящей, в буквальном понимании, зыби Попов никогда не видел. И что это такое, точно сформулировать не смог бы. Если бы пришлось ему формулировать. Он встречал это слово в печати и в разговорах других людей. Слышал ничего не объясняющие выражения «мёртвая зыбь» и «зыбучие пески». На этом все его сведения о зыби заканчивались и прерывались. Так что Попов мог себе эту самую зыбь только произвольно представить и вообразить в жизни. В той жизни, которой он жил с момента своего рождения уже далеко не один год. И выглядела эта зыбь в его представлении нехорошо. Так же как и всё вокруг, как та же обстановка на общеполитической карте мира, как туман или как, скажем, день посреди недели.

Попов пришёл и ступил в темноту. Включил свет, и темнота осветилась. И воздействовала ему на глаза. Попов глаза прикрыл и постоял, покачиваясь на ступнях. Потом глаза открыл. Свет был темноват, на всю жилплощадь его не хватало, и темнота оставалась по углам квартиры.

— Что дальше? — подумал Попов. — Вот я пришёл. Ну?

На вопросы Попову никто не ответил. И сам он на них не ответил, потому что не знал, как ответить. А что может быть хуже вопросов, когда не знаешь, как на них отвечать? Ничего не может быть хуже их.

И Попов оставил вопросы в покое как есть. Без ответов. И прошёл дальше в глубь жилища. И приблизился к окну и к своему в нём отражению. Отражение тоже приблизилось, и Попов обнаружил его не только в окне. Он обнаружил его повсюду. В книжной полке с книжками про сыщиков и в другой мебели, и в будильнике, и в экране телевизора. И везде оно было задумчивым. Потому что Попов в данный момент задумался. О жизни себя, страны и мира. То есть, другими словами, задумался он ни о чём. Просто задумался и всё. И отражения его задумчивость аккуратно отразили.

И в стране, и в мире что-то назревало, и Попов это почему-то чувствовал своими маленькими органами чувств. А у самого Попова, в личной ежедневной его жизни, не назревало ничего. Который уже год ничего в ней не назревало, как нарыв.

— Скучно, — думал Попов. — Так жить. Вне личной жизни. Домашнее животное, что ли, завести взамен или жену, или аквариум с рыбками? А некоторые ещё попугаев заводят говорящих. Попугаи — хорошие и неприхотливые собеседники. Только срут по всей квартире, разбрасывают по ней птичий корм в зёрнах, и люди на нём поскальзываются, ударяясь затылком о паркет. А говорят попугаи, не вкладывая в слова должного смысла, по чистой памяти. Правда, люди тоже так говорят, а не иначе. В большинстве своём и большинстве случаев.

Но людей в квартире Попову заводить всё-таки не хотелось. Категорически. Между людьми всегда возникают разные отношения, которые мешают, а не помогают жить. Например, между ними возникают отношения полов, а также экономические и межнациональные отношения. А Попову такие отношения ни к чему не нужны.

— Нужны мне дома, после работы, межнациональные экономические отношения да ещё на половой почве? — спрашивал себя иногда Попов прямо, в лоб. И в лоб же себе отвечал: — Не нужны.

Он бы ещё подумал, если б отношения полов существовали отдельным существованием, сами по себе, экономические — опять же сами, а межнациональных вообще не было. Но это недостижимый идеал, утопический коммунизм, город солнца.

Нет, Попов к людям хорошо в обиходе относился, считая, что люди, они в целом и в принципе — хорошие. Если не вступать с ними в отношения. А если вступать, тогда что ж, тогда некого винить.

— Телевизор разве послушать — сказал почти вслух стоящий посреди квартиры Попов. — Или поужинать, выпив наедине с собой чаю?

Конечно, это была дилемма, и Попов ощутил себя на её распутье. Проще ему казалось включить телевизор. Но и чай тоже приготовлялся несложно. При наличии газа в доме и заварки. А удовольствие от телевизора не то, что от чая. И вообще, возможно, никакого от телевизора удовольствия нет. Он показывает то, что творится в стране и в мире, а и там, и там что-то неустанно назревает. И какое может быть удовольствие на это назревание со стороны экрана смотреть? Удовольствия никакого. Да и не в удовольствии дело. Это Попов знал как дважды два. Удовольствие в жизни не главное. В жизни главное эффект присутствия. А может, и он не главное.

Попов всё ещё стоял посреди квартиры, в смысле, посреди комнаты, когда ему почему-то подумалось:

— Какая-то эта квартира мне не до конца знакомая, неродная. Может, это не моя квартира?

Такая путаница могла случиться. Попов же в любую квартиру мог войти на автопилоте. Согласно профессии своей и должности старшего слесаря ЖЭКа. У него связка ключей была таких размеров, что ему все домушники нашего города-труженика завидовали. А в городе нашем больше миллиона человек проживает, если устаревшим статистическим данным верить. И среди этого миллиона, можно приблизительно прикинуть — сколько домушников! И все они Попову завидуют. А если не завидуют, то могли бы и обязательно позавидовали, связку его увидав. Эту связку Попов по наследству получил от отца своего покойного, тоже слесаря, а тот собирал её всю свою сознательную трудовую жизнь ключик к ключику. Потом связка без дела какое-то время пылилась — поскольку Попов как раз в это время считал и мнил, что предназначен он для иного, что не слесарем он быть предназначен судьбой. А в конце концов он, конечно, понял, что от судьбы не уклонишься, и пошёл по отцовским стопам и следам, и нашёл на этом пути своё призвание и предназначение, и счастье в труде. И он тоже стал пополнять связку и пополнял её по сей день — и она уже столько весила, что хоть на саночках её за собой вози.

— А может, мне кажется от усталости, за день накопившейся, что-то не то, — опять подумал Попов и опять осмотрелся. — Может, зыбь это у меня в глазах. Да нет, моя это квартира, судя по будильнику и полке книжной. Просто устал я физически, вот мне чёрт знает что и мерещится. Моя квартира. Ясно, моя.

Или не моя?

Попов подумал, что происходит с ним неладное. Неладное и умом непостижимое.

— На улицу надо выйти. Воздуха глотнуть вечернего. Выйду.

И Попов вышел из дома на улицу. Но идти по ней не стал. Потому что и улица показалась Попову чужой и зыбкой. Не его улицей показалась. То есть она была вроде точно такая же, как его улица — и фонари мёртвые, и забор светло-чёрный, и дома жёлтые, — но не его. Скорее, не по внешним поверхностным приметам, а по скрытой глубинной сущности. Которую постичь Попову не представлялось возможным. Не по его мозгам было это постижение. Да и не собирался он ничего постигать, его, наоборот, испуг охватил. А что, если и страна в конце улицы не его и не та, а там, за поворотом и ближайшей государственной границей, не тот западный или восточный мир? Не зря же в них — в мире и в стране — что-то всё время назревало. И должно же оно было когда-нибудь назреть. Что именно назревало и могло назреть, Попов ещё не понял, но подсознанием уже догадывался. А раз так, он сказал себе, своему подсознанию назло: «Не буду догадываться». Сказал и не стал. Потому что он — человек слова. И вместе с тем дела. Если бы ему ещё точно знать, что там постоянно и непрерывно назревает и что успело назреть? Если бы знать…

А без этого знания зыбко он себя чувствовал. Чувствовал себя не по себе.

— Надо вернуться, — подумал Попов. — Идти куда-либо глупо. Да и куда? Пойду, поднимусь к себе. Из окна наружу посмотрю. Всё-таки третий этаж. А сверху всегда виднее, чем снизу. Может, чего увижу. Из того, что назревает. Или назрело.

Попов вернулся. Поднялся по скользкой лестнице. Полез в специально пришитый внутренний карман пиджака, туда, где хранилась у него связка. И не обнаружил её. Хотя карман не отпоролся и не прорвался.

— Потерял я связку или как? Так не звякнуло даже ничего. И легче мне не стало, — обычно без веса связки Попов себя ощутимо легче чувствовал.

Он ещё раз обыскал себя. Тщательно и пристрастно. И ещё раз обыскал. И целостность кармана накладного, намертво к пиджаку пришитого, перепроверил. Карман был цел. А связки в нём не было.

— Вот тебе и зыбь, — сказал в темном подъезде Попов. И сказал: — Горе-то какое. Прямо не верится.

2002