Работа у Тулишина была хорошая. Тяжеловатая, конечно, в физическом смысле, если без привычки, зато простая. И платили за нее до самого последнего времени хорошо и достаточно, чтобы жить. Потому что Тулишин принадлежал к представителям рабочего класса или, как при бывшем социализме говорили — носил высокое звание рабочего человека. Он в детстве и в юношестве окончил с грехом восемь классов средней школы за десять лет и прямо оттуда, со школьной, значит, скамьи, на завод поступил, став человеком труда и полноправным членом общества. И двадцать один год у него на этом заводе — как рукой сняло. У одного станка простоял неотлучно. Ну, или не у одного, а у двух. Так как раз его станок заменяли на новый аналогичной марки и конструкции. 2С170 он назывался. Сверлильный. И вот на нем Тулишин работал, являясь передовиком. Правда, он только по самой работе как таковой мог им, передовиком, считаться, а в быту и в моральном облике — нет. В быту он вел себя, как подавляющее большинство народа себя вело: и тягу к алкогольным спиртным напиткам имел с получки, сопровождавшуюся невыходами на работу без уважительных причин, и политически был пассивным и неустойчивым, и газет даже не читал, кроме, конечно, программы телепередач на сегодня. Но к труду своему Тулишин относился честно и откровенно, вкалывая, как папа Карло, за что неоднократно отмечался поощрительными грамотами с вречением денежных премий и орденом «Знак почета» — в 1988 году.
А работа Тулишина состояла в следующих действиях: из стопки брал он деталь под названием подкладка, вес шестнадцать кг, вставлял ее в кондуктор, нажимал кнопку «пуск» и ждал двадцать секунд — пока шесть отверстий станок в подкладке просверлит и, в исходное положение поднявшись, выключится. После чего просверленную подкладку Тулишин вынимал и клал в другую стопку. И так до семисот раз в смену двадцать один год подряд без существенных перерывов. Потому что Тулишина в армию, и то не забирали служить. Ввиду хронического заболевания. Нет, он здоровый был, конечно, Тулишин — в целом. А ушами страдал с первых дней. Он и в школе из-за них, из-за ушей своих злосчастных, так долго обучался, и завершилась эта длительная его история болезни тем, что ему дырки в голове долбили и гной из ушей выпускали. И он глухим, благодаря проделанной над ним операции стал, как дерево. Слышал, если кричали ему в ухо, а если пользовались нормальным человеческим голосом — ни черта не слышал. И врач по уху, горлу и носу на военной медкомиссии ему уровень слуха проверил всесторонне, на дырки в районе ушей поглядел и написал заключение, что не пригоден он, Тулишин, никуда и для вооруженных сил интереса собой не представляет. А слух у Тулишина с течением лет понемногу выправился кое-как, хотя, конечно, в полной мере не восстановился и, бывало, ухудшался до нулевой отметки, но потом всегда появлялся опять. И, значит, вышло, что Тулишин родину вокруг пальца обвел, оставшись вместо исполнения почетного долга на своем рабочем месте, подкладки сверлить для нужд страны. А там, впоследствии, он в брак вступил со своей женой и, родив двойню с первой же попытки, больше призыву не подвергался как отец двоих детей. И сверление подкладок стало таким образом основной его специальностью и делом жизни. А никакой другой профессией он не овладел. Не было у него такой надобности и необходимости. Его и эта, имеющаяся профессия, по всем статьям и параграфам удовлетворяла. И по зарплате, и по всему.
А теперь, значит, уволили его в связи с сокращением штатов, так как две, считай, рабочие смены из трех уволили. То есть не как раньше — когда уборщица могла под сокращение попасть или из конторы инженер какой-нибудь необязательный и второстепенный. В этот раз директор на собрании трудового коллектива громогласно заявил вслух, что вследствие проведенных реформ продукцию, их заводом выпускаемую, никто не покупает даже и задаром, поэтому зарплату платить нечем и надо, говорит, вынужденно сокращать производство. Ну и людей сообразно этому тоже надо, говорит, сокращать.
И Тулишин спросил на том памятном собрании у директора с места:
— А что ж, — спросил, — нам теперь делать и куда идти?
А директор ему сказал:
— Тулишин, — он как кадрового и заслуженного рабочего знал Тулишина по фамилии, — вы же, — говорит, — рабочий человек!
— Да, — говорит Тулишин, — рабочий.
— Вот и я говорю, — сказал директор.
А жена Тулишина, про это все узнав, сказала:
— Ну и пошли они, — сказала, — глубоко. Найдешь себе другую работу.
— Какую? — спросил у нее Тулишин. — И где?
А она сказала:
— Ну, я не знаю. — И: — Работают же, — сказала, — где-то люди.
А Тулишин на это подумал, что конечно, хорошо тебе и легко гоаорить, тебя с работы не сокращали — и обиделся на жену, и рассердился, хотя и не показал этого внешне никак.
А тут еще дочки откуда-то влетели, обе вздрюченные.
— Дайте денег, — кричат и прически перед зеркалом сочиняют на скорую руку, толкаясь боками.
А Тулишин говорит:
— Я вам, — говорит, — сейчас дам, телки.
А дочки:
— Не дашь и не надо. — И: — Мы, — говорят, — и сами в состоянии заработать. Не хуже других.
И Тулишин их шуганул от зеркала, крикнув, что:
— Лучше б к школе готовились, книжки повторяли.
А они сказали:
— Щас! — и ушли шляться, дверью хлопнув ему назло что есть мочи, а вернулись после полуночи.
Слдующее утро встретило Тулишина прохладой, и он в первый миг, как на улицу вышел и окунулся в свежий зябкий воздух, мурашками покрылся и гусиной кожей, особенно руки. А потом пошел в интенсивном темпе — и ничего, согрелся. А в троллейбусе, где сверх всякой нормы было набито всевозможного люду, и вообще жарко ему сделалось в его шведке. И он потел и думал, что вот все эти люди едут, наверно, на работу, а он — нет. Он не на работу едет, хотя тоже в район заводов и фабрик, в промышленную то есть зону города. Потому что предприятий различных промышленных было в этой зоне на все случаи жизни, и он рассчитывал там устроиться куда-нибудь и определиться. И его волновало, конечно, то обстоятельство, что он никогда еще самостоятельно не поступал на работу. Тогда, двадцать один год назад, его мать родная за руку, можно сказать, на завод привела, работая на нем крановщицей, и сама устроила. Но он говорил себе, что это ничего и: «Приду, — говорил, — в отдел кадров и как-то устроюсь.»
И стал Тулишин заходить в эти отделы. В один зашел, после — во второй и в третий. И везде говорил он, повторяя, как дрессированный попугай:
— Вам сверловщики нужны?
А ему говорили:
— Нет, своих девать некуда.
А на фабрике по производству пищевых концентратов ему сказали:
— Ты чего, в своем уме? — И: — Какие, — сказали, — в наш век могут быть сверловщики?
И получив этот окончательный ответ в виде вопроса, Тулишин сделал для себя вывод, что ходить так бесполезно и смысла не имеет. Если б, думал он, у меня было несколько специальностей на руках или, допустим, знакомство было весомое где-либо, тогда другой вопрос. А так — бесполезно и, как говорится, голый номер.
Но знакомство у него откуда могло взяться? Он, кроме тех, с кем вместе в цехе работал, и не знал никого толком. А они такие же были, как и он сам, и тоже сейчас, наверно, что-нибудь искали — какое-то место в жизни. И жена у Тулишина на почте работала рядовым почтальоном и, значит, тоже помочь ему в данном случае ничем подходящим не могла.
Правда вот, ходя безрезультатно по промышленной зоне, вспомнил Тулишин, что будто бы существует такая специальная организация, где людей на работу трудоустраивают. Где-то он про нее слышал краем уха. Когда еще рабочих рук народному хозяйству и проминдустрии всегда не хватало и везде они требовались. Кто-то у них в цех, что ли, так попал, по направлению от этой организации. И он спросил в отделе кадров пищевой фабрики про нее и где такая находится.
А они говорят:
— Бюро по трудоустройству тебе надо?
— Ага, — Тулишин говорит, — скорей всего.
И они дали ему точный и подробный почтовый адрес и, как ехать туда городским и общественным транспортом, разъяснили, а он сказал им спасибо и отправился в указанном направлении незамедлительно.
И вот идет Тулишин по родному, можно сказать, городу, из которого уходит на глазах месяц август, и кажется Тулишину, что уходит он навсегда. Такое, значит, сложилось у него внутреннее состояние. Наверно, тоска в нем засела, а может быть, не тоска, а страх. Ни перед чем-то страх и не страх чего-то определенного, а страх в общем понимании, невыразимый то есть словами. «Наверно, это от неуверенности в завтрашнем дне, — думал Тулишин, — и от того, что уволили меня, как собаку, не посмотрев и не приняв во внимание ни двадцать один год беззаветного труда, ни заслуги».
А вокруг него, на улицах города, протекали какие-то обыкновенные неважные события жизни. И много людей в этот дневной час не работало, а ходило без видимого дела в разные стороны и посещало все, попадающиеся на пути магазины, что-то из них вынося и утаскивая в свои жилища, а другие сидели на ребристых скамейках бульваров и скверов и под тряпичными зонтами уличных забегаловок, никуда не спеша и выпивая прохладительные и иные напитки, а также легко закусывая. И Тулишину непонятно было насчет всех этих праздных людей, и он спрашивал у себя мысленно: «Неужели, — спрашивал, — все они нигде не работают?» Или, может, думал, они в второй и в ночной сменах с выходными по скользящему графику? Или же в отпусках в очередных поголовно и поэтому слоняются, имея пустое свободное время, по городу и заполняют его улицы среди белого рабочего дня.
Но с другой стороны, и работающих или, это, вернее сказать, на работе находящихся людей, здесь было более, чем предостаточно. Тех, которые продавали что-нибудь. То есть, чего только они не продавали. Были бы деньги покупать. Хотя денег у Тулишина как раз и не было, что в его обстоятельствах неудивительно. У него и когда работал он сверловщиком, не бывало таких сумм денег, чтоб с уличных лотков и в киосках коммерческого толка покупки делать — такие они выставляли искусственные и страшные для простого человека цены. А сейчас, конечно, нечего и мечтать.
Да он, Тулишин, и не мечтал ни о чем таком и на их товары не первой необходимости не зарился. Ему все эти шоколады и жевательные резиновые изделия, а с ними заодно и ликеры с шампанскими винами, были далеки, и душа его к ним не стремилась. Водки бы он, понятно, сейчас выпил, это да, водки ему хотелось остро. Только теперь и с получки невозможно было ему выпить, как привык он, потому что никаких получек никто ему больше не выплачивал и выплачивать пока что не собирался, а последние свои деньги — расчетные и выходное пособие по увольнению — отдал Тулишин жене без изъятия.
А что касается так работать, как они, продавцы эти и торговцы работали, то Тулишин не хотел бы быть на их месте. Не любил он их, купи-продай всяческих, спекулянтов, и относился к ним с неуважением, говоря, что сажать надо всю эту сволочь беспощадно, а главарей расстреливать. Но, если б он и захотел вопреки себе вступить в их торговые ряды, не взял бы его туда никто и не допустил по ой простой причине, что туда своих людей берут, проверенных, а не с улицы первых встречных. Ну, или опять же за деньги. Желающих-то навалом — стоять целыми днями на свежем воздухе и, ничего по сути не делая, деньги принимать и к тому ж мухлевать и обсчитывать покупателей, и завышать на свое усмотрение истинную цену товаров.
А бюро это, по трудоустройству временно не работающих граждан, находилось вблизи от центра города и рукой, как говорится, до него можно было подать, доехав сначала трамваем или троллейбусом до остановки Центральная. А оттуда пешком пройти на своих двоих по проспекту имени кого-то нового с неизвестной фамилией — Тулишин и не знал, кто это такой и никогда про него ничего не слышал. А прежде, конечно, этот главный магистральный проспект города назывался имени Ильича. И вот у Госбанка надо было свернуть на улицу Ленина, которая так и осталась улицей Ленина, и по ней идти до конца. Потом — по Гвардейскому тупику метров сорок и в доме номер одиннадцать, вход со двора, должно было находиться это общегородское бюро.
Ну вот, Тулишин дошел и доехал, как было ему объяснено, до Центральной и вышел на проспект этого… ну, в общем, на проспект имени Ильича по-старому и пошел в сторону Госбанка. Пошел, не торопясь, а медленно и нехотя, как будто бы не по важному личному делу шел, а на прогулку в свободное от работы время. Потому что он заранее предвидел и не ожидал положительного решения своего насущного вопроса, и оттягивал, значит, это на более поздний срок. Он даже походил взад-вперед по проспекту и потоптался на месте, разглядывая от нечего делать витрины киосков и книжные лотки, и людей. И зачем-то, неизвестно зачем, к старику подошел, который стоял себе, облокотившись на цементный цоколь углового здания, у самого людного и оживленного перекрестка. Подошел и сказал:
— Здравствуйте, дедушка.
— Здравствуйте, — сказал старик. И больше ничего не сказал, ни слова. И головы в сторону Тулишина не обратил. А стоял живым изваянием, опирая худые руки на высокую, не по его росту палку с набалдашником, и смотрел поверх своих рук перед собой.
Как люди идут, смотрел, мимо него, обгоняя друг друга в толпе и лавируя, и сталкиваясь с идущими встречно.
Как трамваи проползают по бульвару, пыля и скрежеща колесами, будто зубами.
Как автомашины останавливаются послушно, завидев красный сигнал светофора, и как срываются и прут сломя голову наперегонки, когда красный свет сменяется на зеленый.
И сразу, на первый взгляд, можно было подумать, что старик этот просит милостыню у прохожих, побирается. Тулишин так и подумал и, поздоровавшись, собрался было уже сказать старику, что дал бы ему денег без сожаления, если б сам их имел, и что он, Тулишин, человек не жадный, а оказавшийся волей злой судьбы без средств к существованию и определенных занятий. И хорошо, что ничего этого не сказал Тулишин старику, так как никакой фуражки или кепки на асфальте у ног его не лежало и руки он на палке сложил, обе, и, выходит, совсем не побирался и ничего не просил, а стоял по своему собственному желанию. Возможно, что скучно ему было сидеть одному дома и он вышел поглядеть и полюбоваться на людей нынешнего нового поколения, на своих, проще говоря, потомков.
Вход в бюро, куда шел Тулишин и, в конце концов, пришел, как и сказали ему, был со двора, и дом этот, № 11, имел невзрачную приземистую постройку и его видно с улицы не было ни с какого боку. И Тулишин ожидал застать тут очередь не короче, чем за хлебом, потому что столько же людей уволено с их только одного предприятия, а тут не было никого. Он один на весь двор.
И в кабинете одна всего-навсего девка, раскрашенная в разные цвета, сидела, из-под ногтей что-то выковыривая, и видно было, что она чем-то недовольна, может, личной жизнью своей несостоявшейся или работой, или чем-либо еще подобным. И она вытянула подбородок заостренной формы и сказала, им, подбородком, указывая:
— Вон, — сказала, — перечень вакансий по предприятиям города на первое число сего месяца.
Тулишин проследил за ее подбородком — лежит на краю стола книга, самодовольно веревкой сшитая и толщиной с красный кирпич, открыл ее, а девка говорит:
— Не здесь. Там. В коридоре смотрите. А то, — говорит, — если все здесь будут, я за день с ума от вас сойду.
И Тулишин вынес эту разлохмаченную громоздкую книгу в полутемный коридор, открыл ее опять и к глазам поднес, чтоб прочитать в ней написанное. И на самой первой странице прочитал, что куда-то требуется главный бухгалтер с опытом работы, а куда-то начальник по снабжению и программист, и токарь-универсал, и еще кто-то, кем Тулишин не являлся и работать никак не мог. И на второй странице никому не нужны были сверловщики, и на третьей, и на четвертой — тоже не нужны. И он закрыл книгу, подумав, что ему здесь читать на два года вперед хватит с его скоростью чтения и, постучав негромко в дверь, Тулишин переступил порог кабинета и вернул книгу на ее место. А девка говорит:
— Выбрали?
— Нет, — Тулишин ей отвечает, — не выбрал.
А она:
— А вы, — говорит, — кто по профессии?
— Сверловщик, — Тулишин говорит. — Кавалер ордена «Знак почета».
— А кроме этого, — девка спрашивает, кто?
И Тулишин, постояв перед ней, сидящей, как на выставке, и помолчав, сказал:
— А кроме этого — никто.
И он не увидел, как девка дернула плечом и хмыкнула, потому что после своих слов захлопнул за собой дверь ее кабинета.
И идя обратно, из бюро, и глядя на встречаемых мужчин и женщин, создавалось у Тулишина мнение и впечатление, что у всех у них все хорошо и в полном порядке, буквально у всех поименно, а у него одного, единственного в городе, все плохо и безнадежно, так как профессия сверловщика на сегодняшний день не в моде и не пользуется спросом. Ему и старик, который продолжал стоять на своем посту и смотреть то ли перед собой, то ли вдаль, показался веселым и жизнерадостным, и беззаботным.
Хотя встретился Тулишину по дороге и один совсем невеселый человек — женщина. Она на скамейке бульварной сидела, заслонив лицо ладонями. И Тулишин подумал, что у нее, видимо, тоже несчастье в жизни приключилось и, может быть, ее так же, как и его, несправедливо уволили с работы. И Тулишин подошел к скамейке, где сидела она, и сказал с целью проявить сочувствие родственной душе по несчастью:
— У вас случилось что-нибудь? — сказал.
А она сидит, его присутствие и слова игнорируя и, похоже, плачет себе в ладони беззвучно.
Тулишин тронул ее за плечо и говорит:
— Может, вас, — говорит, — с работы уволили по сокращению штатов и производства? Так сейчас многих увольняют.
А она отняла руки от лица и сказала в оскорбительном тоне сквозь слезы:
— Иди отсюда, дурак. — И сказала: — Чего пристал?
И пришлось Тулишину оставить ее на скамейке саму с собой и уйти. К остановке троллейбуса. Чтобы домой ехать. Все равно никуда больше он идти не хотел, да и некуда ему было больше идти.
А дома не нашел Тулишин ни жены, ни дочек. Жена не пришла еще, видно, с работы, а дочки где могли быть, он никогда не знал. И Тулишин дождался прихода жены, сидя в кухне, и она, конечно, первым делом спросила:
— На работу устроился?
— Нет, — сказал ей Тулишин, — не устроился.
— А есть хочешь? — спросила жена, как всегда она спрашивала, придя с работы.
А Тулишин смолчал, потому что считал себя теперь нахлебником и иждивенцем на ее шее.
И жена приготовила поесть, и они поели.
— Ты почему ешь мало? — говорила жена. — А?
— Не хочу больше, — говорил Тулишин. — Наелся.
Потом, после еды, все было привычно — как вчера примерно и позавчера, и как в большинстве совместных дней. Телевизор в основном смотрели допоздна при обоюдном молчании. И жена лишь изредка произносила обычное свое:
— Где ж это чертовки наши?
А Тулишин говорил:
— Шляются.
И дочек не было еще долго, и жена сказала: ладно, куда они денутся и хватит, сказала ихждать, завтра вставать чуть свет.
— Да, — согласился и поддержал жену Тулишин, хотя ему-то можно было и не вставать. И он сидел перед голубым экраном и следил, кося, весь напрягшись, как жена разбирает и стелет постель, и думал, и не знал — как же сейчас ему это… С женой? Раз ничего он больше не зарабатывает и в дом не привносит. И: «Будет она со мной, — думал, — по ночам, несмотря ни на что или откажется?»
И еще думал Тулишин, что темнеть стало ощутимо раньше, чем совсем недавно темнело, и что день как-то очень быстро и стремительно сходит теперь на нет, так быстро и стремительно, как не бывало этого никогда во все предыдущие годы.