1.

— И, значит, родилось от Элиши-самоубийцы, при жизни парикмахера, двое близнецов-правнуков — Горбун и Шизофреник, — рассказывала о своих детях Раиса соседкам по травматологической палате. — Родились они, когда Элиши давно на свете не было, и понесли за него наказание сквозь свои жизни. Хотя никогда в глаза его не видели, разминувшись с ним во времени, а слышали о нём только от деда своего Йосифа — сына Элиши — урывками.

Конечно, по моему материнскому убеждению, да и по мнению разных других людей, наказаны они были несправедливо и, собственно, ни за что. За то, что смалодушничал Элиша и сам, по собственному желанию, наложил на себя руки, узнав, что новая болезнь его есть неоперабельный рак желудка, и что умирать ему предстоит долго и мучительно, несмотря на то, что до этого он долго и мучительно жил. И ему казалось, что не заслужил он своей простой скучной жизнью такого нелогичного и страшного её окончания, не заслужил такой участи. Он, правда, говорил сам себе для убедительности и успокоения души, мол, Создателю виднее — заслужил или не заслужил, — но в душе всё равно был уверен, что в данном конкретном случае прав он, мужской парикмахер Элиша, а не Создатель. Поэтому он и пошёл на самоубийство и, значит, на преступление против своей жизни и против давно закончившихся жизней отца и матери, родивших его на свет. Другими словами, против своего Создателя пошёл. Из страха перед болью, физическими страданиями и тяжёлой продолжительной болезнью, которая определена ему была в качестве способа умирания.

И никто от него этого не ожидал, потому что на протяжении всей своей жизни считался Элиша среди знакомых людей человеком спокойным и разумным, и не трусливым. А под старость считали его ещё и верующим в Бога, и Богу во всём доверяющим. Во всяком случае, когда речь шла о других людях, был он именно таким. А как дело вплотную дошло до него самого, так выяснилось, что верить и доверять был он склонен лишь до определённого предела. Впрочем, наверно, как и все. Поскольку верить наперекор, допустим, системе и существующему общественному строю — это одно, а верить наперекор Ему Самому и Его неправоте — это чуть другое. И наверно, мотивы Элиши можно понять — ну не видел он, не находил в своей скромной жизни проступков, за которые должен был бы платить невыносимой болью, болью, которую может утишить один только морфий.

Рассказывала всё это Раиса медленно и монотонно, с паузами и остановками, не торопясь. Соседки временами засыпали посреди её нескончаемого рассказа от травм и усталости, но она не принимала их сон во внимание и, продолжала говорить, говорить и говорить в пространство, как будто рассказ её предназначался не столько им, сколько ей самой:

— Возможно, в жизни его предков такие поступки и прегрешения были, даже наверняка были, но почему почти все они — несмотря на войны, перевороты, погромы и терроры — дожили до своей смерти и тихо, без мук, умерли, а он должен за них мучительно расплачиваться? Такой высшей справедливости не мог понять Элиша-самоубийца и смириться с нею не мог. И, выходит, не смирился, а восстал всею своею смертью, протестуя. А на детях и внуках Элиши никак его преступление перед собой и природой не отразилось, и они жили себе, как все, потихоньку, и прожили. Вернее, внук не прожил ещё, внук Бориска, муж мой по документам, ещё активно живёт и в какой-то степени здравствует. А дочь прожила до конца, в параличе, но ухоженная и спокойная, поскольку повезло ей случайно с мужем — бывшим военным майором, который до самых последних дней любил её и терпел. Невзирая на паралич и скверный старушечий характер на протяжении всей жизни. Сын Йосиф тоже, можно считать, что прожил. Хотя и не до конца ещё. И прожил он образованным сталеваром. Пожалуй, одним из самых образованных сталеваров нашего большого города, как говорили когда-то, города чугуна и стали.

Элиша страстно хотел, чтоб стал он зубным техником, ювелиром, фотографом или на самый худой конец парикмахером в Салоне красоты, в женском зале. Но не получилось у Йосифа стать никем таким, и оправдать отцовские надежды не получилось. Не приняли его учиться в зубные техники и в ювелиры аналогично не приняли. Он честно поступал на эти специальности два года подряд, демобилизовавшись со службы на северном морском флоте, а в третий год поступал не честно, а за взятки, даваемые Элишей-парикмахером нужным в его представлении людям. И всё равно его не приняли. То ли парикмахерские взятки оказались ничтожно малы по сравнению с другими, то ли даны они были не тем должностным лицам, каким следовало их дать, и от кого по-настоящему зависело будущее поступление.

И не потому не приняли Йосифа, что был он неспособен и глуп — в металлургический институт его взяли с первого раза без всяких взяток, — а потому что национальность не выбирают, а наследуют от предков. И национальность Йосифа, унаследованная им в том числе и от Элиши, не слишком подходила к той суровой социалистической эпохе. Вот эпоха ему и не позволила овладеть престижными с точки зрения лёгких заработков специальностями.

Ну, а в фотографы и в парикмахеры он сам не захотел идти. Говорил:

— Что же я, в самом деле, подамся после флота в парикмахеры.

И не подался, а пошёл по каким-то своим представлениям о жизни в сталевары. Может, его влекла романтика трудовых будней и красота горящего металла — их класс ещё в школе в мартеновский цех на экскурсию водили, и всем страшно понравилось то, что квас и газированную воду в этом горячем цехе пить можно было бесплатно и сколько хочешь. Но может быть, просто по молодости Йосиф туда пошёл и неведению. Теперь это не столь важно. А поскольку в жизни назад дороги нет, прожил он жизнь сталевара с высшим образованием, и ушёл из этой жизни на пенсию, и теперь заслуженно отдыхает.

Внук же Элиши, сын, значит, сталевара Йосифа, Бориска, живёт пока — тоже в качестве дипломированного инженера, но сварщика, и он ни дня по своей специальности не работал, а работал — как это часто случалось в далёкие советские времена с внуками парикмахеров — по снабжению. На большом и важном заводе министерства тяжёлого машиностроения и на других больших и важных заводах, и в тому подобных индустриальных местах. Не суждено ему было, видно, работать в качестве инженера-сварщика, несмотря на диплом и полученные в вузе технические знания.

И даже попав в эмиграцию и добившись признания тут своего диплома действительным, не нашёл он работы по сварочной своей профессии, значившейся в дипломе. И не только не нашёл, но понял, что не найдёт её никогда. Поэтому купил он две блестящие рамочки и повесил диплом и свидетельство о его общеевропейском признании на стенку, как раз напротив окна — чтобы лучи света на них непосредственно падали и освещали, и чтобы все входящие ими любовались, оценивая одновременно сарказм Бориски по отношению к самому себе.

2.

В общем, все они, потомки Элиши, жили, чтобы кем-нибудь работать и оставить потомство, что они и сделали по мере способностей и по воле случая. Правда, дочь Элиши с майором потомства по себе не оставили. Они родили двух дочек, но те обе умерли в раннем младенчестве от разных инфекционных заболеваний. Первая от менингита умерла, а вторая от неустановленной инфекции. Медицина находилась в те трудные годы ещё на низкой ступени своего развития, и не все инфекции были ей хорошо знакомы. Сын же, Йосиф, который прожил жизнь сталевара, родил, чтобы оставить после себя, Бориску — инженера-сварщика и снабженца, а у Бориски родились вышеупомянутые Горбун и Шизофреник.

И вот, после того, как они родились, сын Элиши Йосиф вышел на пенсию и стал доживать свою жизнь лишь бы как-то дожить, раз уж она продолжалась и длилась. В основном, он сидел, привязанным к телевизору шнуром чёрных наушников, поскольку интенсивные производственные шумы плохо повлияли на его слух, и включал звук на полную мощность. Смотрел Йосиф по всем каналам новости и программы политического толка, пёк на праздники торты с вишнёвым джемом и ругался с женой без повода и без причины. Для какого-нибудь разнообразия ругался и хоть для какого-нибудь взаимного общения.

— Накорми кота, — кричал он жене, не снимая наушников.

— Я его уже два раза сегодня кормила, — отвечала жена.

— Чего? — кричал Йосиф из-под наушников, и это уже была ругань.

А внук Бориска, отец то есть Элишиных правнуков, сначала растил их с Раисой и ставил на ноги, а потом Шизофреник — тогда, правда, никто ещё не знал, что он шизофреник — снял штаны, присел в школе посреди класса и наложил кучу. И его обследовали доктора и определили шизофрению в обострённой форме и стадии. За ним в очень скором времени Горбун сделался горбуном. И Бориска осознал всю бесперспективность занятий воспитанием детей и разочаровался. Потому что какое могло быть будущее у горбуна и шизофреника? Их хоть воспитывай, хоть нет. И он руки опустил. Что ещё мог он с ними поделать, что им дать? Раз уж родились они такими, а не другими, то им и жить как придётся. А его дело сторона, поскольку он совершил всё, что мог и что должен был совершить по высшему какому-то замыслу. То есть он их зачем-то родил, произвёл, как говорится, на свет.

И Бориска, вырастив детей до юности, пустил их жизни на самотёк и на усмотрение жены, а сам продолжал какую-то отдельную от них жизнедеятельность, какую-то свою личную возню, чтоб не так скучно и не так убийственно протекало в никуда время.

Интерес к своей жизни он поддерживал искусственными, надуманными методами: например, квартиру поменял на другую. Примерно такую же, но всё-таки на другую. И устроил всей семье переезд с последующим капремонтом. К которому довольно быстро охладел и бросил в незавершённом виде на полпути.

Потом жену он сменил. Тоже на похожую. И внешне, и по возрасту, и по музыкальному образованию. Правда, он скоро понял, что сменил совсем уж шило на мыло и вернулся к прежней своей жене восвояси, в прежнюю, значит, привычную семью.

Жена это всё от него стерпела — надо думать, для того, чтобы у неблагополучных её детей был хоть какой-нибудь отец, и потому, что измены мужа были ей вполне безразличны: любовь к Бориске и ревность остались к тому времени в прошлом.

Работу Бориска опять-таки менял несколько раз и все разы без пользы уму и сердцу, потому как все работы хороши и все одинаковы — на всех работать надо ненормированно, а когда доходит дело до оплаты труда и отдыха, так начинаются интриги и сложности, и унижения личности работника. И он думал, что бы ему сменить теперь, что и на что? Думал, пока Горбун — сын своего отца — не пошёл ещё дальше, чем он. В своём стремлении к бессмысленным переменам.

Он придумал сменить страну, в которой до сих пор жил с самого своего рождения и за пределами которой нигде не бывал даже по турпутёвке. Сказал:

— Хочу жить в соответствии с европейскими нормами качества, а тут мне качество жизни не подходит. Да и развернуться тут негде.

И он уехал. Не один, а вместе с отцом и матерью — уговорил он их последовать его дурному, но заразительному примеру, рисуя всякие золотые горы и перспективы. И отец согласился с радостью, поскольку менять ему всё равно что-нибудь было нужно и хотелось до свербежа, и почему бы не сменить сразу всю большую страну целиком, чтоб уж не мелочиться и не менять то одно, то другое, то третье. Ему идея смены страны показалась по-настоящему небезынтересной, и сын не долго его уговаривал. А он уже, в свою очередь, уговорил деда, Йосифа.

Дед на уговоры ответил, что ему — патриоту бывшей советской родины — все эти чужие страны с турецкими берегами и на хрен не нужны, и что ехать за ними хвостом не имеет он ни малейшего желания. Но будет вынужден. Потому что если не ехать, то кто ж их с бабкой по-людски похоронит, когда кончится время жизни? Очень ему хотелось, чтобы по-людски, в узком кругу детей и внуков.

Единственное, о чём он предупредил всех заранее и безапелляционно — это о спутниковой антенне. Для приёма там, на чужбине, русского телевидения и беспрепятственного просмотра русских новостей дня.

— Без этого, — сказал, — жить я ну никак не могу, да и не желаю.

А брата своего Шизофреника Горбун, сколько ни уговаривал, так и не уговорил, не смог. Брат, будучи сумасшедшим с девятого класса средней школы, сказал, что ему воздух родины всего дороже. И поэтому он на ней останется жить и дышать до победного конца и до последней капли крови.

— Какой воздух? — говорил Горбун. — Тут же дышать нечем от выхлопных газов и дымов металлургической промышленности.

Но Шизофреник ничего не хотел слышать, ни доводов никаких, ни аргументов. Из-за его несговорчивости и женщин — мать и бабку — уламывать пришлось долго, из-за него они тоже не хотели никуда и ни за что переезжать. Но их убедить всё-таки общими мужскими усилиями Горбуна и Бориски удалось. А Шизофреника не удалось ни в чём убедить. И он остался. Без родителей, без семьи, без ощутимых средств к существованию (пенсию по болезни его душевной можно не учитывать) и вообще без всего он остался. Только с небольшой, постхрущёвских времён, квартирой. Которую ему в результате нехитрых манипуляций с обменом и продажей недвижимости обеспечили отъезжающие родственники. Записав её, правда, на имя Бориски. На всякий какой-нибудь случай, а то мало ли что.

3.

И зажил Шизофреник в этой квартире душа в душу с тараканами и молью, доставшимися ему от прежних владельцев. В смысле, он их пальцем не трогал, а они отвечали ему такой же взаимностью.

Конечно, всё это далось не просто — не так, что он не захотел ехать, а остальные пренебрегли его существованием и умотали. Нет, когда родичи Шизофреника серьёзно собрались таки в тёплые края, и стали готовиться, они его по очереди и все вместе уламывали и со всех сторон убеждали. И кричали на него, и объясняли, что один он жить по состоянию своего душевного здоровья не может, что, как только соседи прознают о его одиноком положении в обществе, они моментально сдадут его под каким-нибудь благовидным предлогом в психушку, а квартиру приберут себе к рукам и присвоят. И конечно, никакие уламывания и объяснения, и запугивания на Шизофреника не подействовали. Если бы на него действовали объяснения, он, возможно, не был бы шизофреником.

Родители с братом Горбуном даже хотели его без личного согласия из страны вывезти — как нуждающегося в постоянном уходе инвалида. И уже навели справки, как именно всё это делается по закону — сейчас же всё надо по закону, если ты обыкновенный простой человек, — и уже стали оформлять постепенно соответствующие бумаги, а он что-то заподозрил, благодаря своей обострённой мании преследования, и спрятал паспорт и пенсионное удостоверение инвалида детства от греха подальше. И все родственники — даже и родная мать — в конце концов от него отступились, оплатили квартиру, коммунальные услуги и телефон за год вперёд, дали ему на будущее каких-то незначительных денег и уехали.

Единственное, в чём они смогли убедить Шизофреника, это в том, что он должен сходить с отцом в жилконтору, имея при себе паспорт. Чтоб в квартире его официально прописали и зарегистрировали. Шизофреник о чём-то своём подумал, паспорт откуда-то тайно извлёк и, не выпуская его из рук, сходил куда следовало. Наверно, просветление на него нашло в этом вопросе. Но потом, забрав документ с печатью о прописке у паспортистки, он уже не спрятал его, а выбросил в мусорный бак на южной окраине города, чтоб уж никто его не нашёл и не использовал ему во вред.

Так он никуда и не уехал. И ходил, а вернее бегал трусцой с прутиком в руке. По всему городу бегал он, бегал, как и раньше, в любое время года и в любую погоду, целыми днями с утра до заката солнца, напоминая худого неприкаянного жирафа.

А вечерами он читал книги на испанском языке, который изучил по самоучителю, и слушал на коротких волнах радиопередачи из Мадрида, Мехико, Гватемалы и Тегусигальпы — столицы Гондураса. При этом он не брил себе жидкую бороду и покупал рыбные консервы в томате, в масле и в собственном их соку — лишь бы они были в герметически запаянных банках. Ими он и питался. А больше ничего не принимал в пищу ни от кого, болезненно боясь отравления извне. Он не знал, кого боится, потому что ни с кем не был знаком и не разговаривал, он знал только, что боится отравления, и всеми способами его избегал, подозревая всех поголовно. А о том, что могут найтись нехорошие люди с преступными намерениями и выселить его из квартиры ни за грош в ближайший дурдом, он не думал и не предполагал, что такое возможно, поскольку был всё-таки шизофреником, и о чём ему думать, а о чём нет, не всегда зависело от него. А уж думать о том, что пропадёт он в дурдоме, не имея никаких близких родственников вне его неприступных стен, и вовсе было неподвластно воображению больного и его смутному представлению о жизни.

И он бегал по городу на свободе с прутиком, изо дня в день. Иногда он забегал по пути в большой красивый магазин под названием супермаркет Сельпо. Летом там было прохладно, а зимой всё же теплее, чем на улице, и можно в поисках нужных консервов погреться. Но там работала кем-то одна злая тётка, и она всегда гнала его из магазина взашей. Наверно, она не любила сумасшедших, а может быть, он ей напоминал кого-нибудь из близких родственников.

Шизофреник говорил в свою защиту:

— Я консервы купить пришёл, чтобы жить, за деньги.

А тётка кричала:

— Пошёл вон отсюда, проклятый.

И ему приходилось оставлять магазин и выходить в жару или, наоборот, в мороз без консервов и бежать в другой, менее красивый, магазин. Но гнали его из красивого супермаркета Сельпо не всегда, потому как злая тётка работала там не каждый день, а посменно с другими, менее злыми тётками, которые не гнали его и не обращали на него внимания, а иногда и жалели каждая по-своему и кто во что горазд. В основном, правда, лишь на словах.

И может быть, если б не появилось в городе в тот год этих летних временных кафе под открытым небом, ничего бы и дальше не случилось с Шизофреником, и он продолжал бы жить всё в том же духе и темпе. Но они появились, эти кафе на асфальте и на верандах под зонтиками и просто так, ни под чем, появились, чтобы к осени и к дождям исчезнуть из городского пейзажа до следующего тепла и следующего жаркого лета. И там, во всех этих кафе, сидели праздные с виду люди, попивая прохладительные и другие напитки и закусывая, и беседуя — кто ни о чём беседуя, о неважном, а кто о разных серьёзных делах и действиях, в том числе и противоправных. Как например Вова Школьник со товарищи. Тот самый Вова, который всегда слыл среди людей сволочью, грабителем и планокуром, а в последние годы стал ещё и притонодержателем, и торговцем ворованными автомобилями, и сомнительной недвижимостью, и палёными спиртными напитками, и, чёрт знает, чем ещё. И этот Вова Школьник каждый день сидел на террасе летнего кафе «Алабама», выпивал и закусывал в своё удовольствие, и занимался между тем отвратительными своими делишками. И конечно, каждый день наблюдал он с высоты террасы, как пробегал мимо «Алабамы» жидкобородый Шизофреник с прутиком. Наблюдал, наблюдал, пока однажды не сказал:

— А почему б тебе не развлечься с этим идиотом?

Это Вова сказал красавице Заре даже без издёвки. Спокойно сказал, так, чтоб это было похоже на обычное деловое предложение, от которого невозможно отказаться, или на приказ. А приказы, как известно, не обсуждают, приказы выполняют, и всё.

Зара уже два месяца не работала на Вову Школьника, пойдя на повышение и став его любовницей, а вернее, сожительницей чуть ли не на правах жены. И она пустила над ним тонкую струйку дыма и захохотала. Томно и вызывающе. А он её по лицу ударил. Не сильно. Но ударил. Наотмашь тыльной стороной ладони. И на ней остался отпечаток помады в форме смеющегося рта Зары.

— Ты чего? — удивилась Зара.

А Вова Школьник сказал:

— Знай своё место, ёкалэмэнэ.

И вытер с руки помаду салфеткой. Не дочиста, поскольку рука у него была волосатая, а помада жирная, и она осталась на жёстких волосках, окрасив их в розовое. А также и на салфетке она осталась, но салфетку Вова скомкал и бросил на пол. А официант увидел это, подошёл почтительно, поднял брошенную Вовой салфетку и унёс.

Тогда Зара потрогала языком ранку, которая в губе у неё от её же зуба образовалась, и говорит:

— Так бы и сказал! — и говорит: — Слушаю.

Вова обдумал то, что собирался сказать, и сказал следующее:

— Конечно, можно это и по-простому оформить, но по-простому, ёкалэмэнэ, скучно. По-простому неинтересно жить и работать по-ленински. Поэтому накормишь дурака, соблазнишь, что ли, сходишь к нему в гости и посмотришь, не сам ли он живёт, и что там у него за жильё — стоит ли руки марать. Понятно всё?

— Понятно всё.

— Не забудь детали запомнить. Рассказывать будешь в лицах и в красках. Чтоб мне веселье доставить. И чтоб интересно было, ёкалэмэнэ, а не абы как.

4.

Всем подавай, кровь из носу, чтоб было интересно. А чтоб абы как было, понятное дело, никто не хочет. Казалось бы, такое в духовном смысле ничтожество и такая во всех смыслах сволочь как Вова Школьник, а тоже вот вынь ему интерес и предъяви. В развёрнутом виде. Следопыты хреновы.

То же самое и отец Горбуна с Шизофреником, папаша их, любитель перемен всех видов. Ну никак он не мог без интереса обходиться. Видите ли. Седой уже меньше чем наполовину, больше чем наполовину лысый, а всё ему интерес давай неподдельный, новое что-нибудь, свежее и неожиданное. И пойдя на поводу у сына своего Горбуна, и поехав с ним с бухты-барахты в эмиграцию, надеялся Бориска получить желанных им неожиданностей вдоволь. И получил, по самое не хочу. Выше крыши то есть.

А началось всё красиво и живописно. Их поселили у подножий гор, невдалеке от леса. Хотя и у большой дороги. Первое, что они узнали о месте своего предстоящего жительства, это то, что раньше здесь был придорожный бордель с кабаком. Кабак в одной половине дома остался и поныне, а вторую во имя затеянного Колем эмигрантского бума переоборудовали под общежитие. Для иностранных беженцев и немецких репатриантов, призванных организовать в стране хотя бы слабенький демографический взрыв и поправить тяжёлое положение с рождаемостью. И они с тех пор все тут временно вперемешку проживали.

Преобладали в общежитии жильцы простые, сортира до приезда в Германию не видевшие, то есть видевшие, но не в форме унитаза с бачком. Не по своей вине и своей воле не видевшие. Жили-то они свои жизни, будучи немцами, в степях Казахстана, а также и на снежных просторах Омской да Кемеровской областей принудительно. Во глубине, в общем, жили Руси великой и её руд сибирских. И дожились, попав под советский паровой каток, до того, что настоящие — немецкие немцы — смотрели теперь на них и сильно удивлялись, говоря:

— Неужели немцы такими бывают? Неужели они похожи на нас, а мы похожи на них?

И добавляли по-немецки:

— Какой ужас и какой кошмар!

И, понятно, не хотели в это верить, и морщились, в это кривое зеркало глядя.

Но бродили по общежитию и несколько добродушных арабов из Ливана, и бирманец, как потом оказалось, с туберкулёзом, и полька, и македонец, и несколько еврейских эмигрантов из стран бывшего Эсэсэсэра. Вдовый москвич шестидесяти девяти лет, приехавший с собственными горными лыжами и всё порывавшийся ехать в Альпы, на них кататься. Беременная двумя детьми девушка из города Мозыря. Большая семья из Днепропетровска, с единственным среди них евреем — девяностолетним дедом, который на улицу выходил исключительно в пиджаке с орденскими планками. Планок было много, по пояс, и они слегка беспокоили воображение местных жителей. Сын, увозя деда из дому, сказал, что они едут отдыхать. Общагу выдавал за санаторий. Кругом горы, лес — похоже. Дед сначала вроде верил — он и в менее комфортабельных санаториях отдыхал по путёвкам профсоюза, — а потом ему попало что-то под хвост, и он, похитив все семейные средства и никому ничего не сказав, поехал на родную Украину, к племяннице. Ехал Бог знает какой дорогой — через Берлин. Так ему казалось привычнее и правильнее. Поймали деда уже во Франкфурте на Одере, на границе, так как паспорт взять с собой дед не додумался. Поймали и вернули.

Короче, в общежитии Бориске сразу не понравилось. Ему не понравились иммигрантские дети, которые, придя из детского сада и школы, часами топали и визжали, создавая для жильцов реальную угрозу рехнуться. Не понравились юноши и девушки, слушавшие то, что им казалось музыкой, на всю возможную громкость в двух-трёх комнатах одновременно. В свободное от музыки время они тоже визжали. Визжали и сношались квадратно-гнездовым способом по методу перекрёстного опыления.

Да и в целом, народ общежития Бориске не понравился. Хотя бы тем не понравился, что все безудержно врали по любому поводу, и без повода тоже врали. Зачем — в общих чертах понятно. Надо же было как-то оправдывать в своих и чужих глазах собственное здесь пребывание. Вне всякой логики, «там» все работали главными инженерами и директорами, имели молодых красивых жён (почему приехали с жадными пожилыми уродинами, загадка), талантливых детей (тут они воровали, курили план, пили водку и дрались, попадая в полицию) и вообще — имели всё от жизни. А чего уехали? Из-за крупных неприятностей с властями. На уровне министерств и ведомств.

Примерно так восстанавливалась врущими утерянная в море лжи и вранья логика.

Но врали и более фундаментально:

— Как там твой сын? — сердобольно спрашивала одна тётка у другой. — Пишет?

— Пишет. Что ничего хорошего у него нет, пишет. Работы нормальной нет, с отцом не ладит, с девушкой своей поссорился.

На самом деле сын в третий раз сидел за торговлю наркотиками, и все об этом откуда-то знали.

Вдобавок все эти главные в прошлом инженеры чуть ли не с упоением занимались тем, чем дома заниматься они перед людьми постыдились бы. А здесь коренные жители были настолько чужи и от них далеки, что эмигранты их и за людей не считали. Поэтому и не стыдились их, поэтому спокойно рылись на свалках (правда, это хорошо организованные свалки, когда целые улицы в определенный день по общегородскому графику выбрасывает всё ненужное — от устаревших, но работающих телевизоров до мебельных гарнитуров), поэтому воевали за право отовариваться в магазине для бедных, где заплатив одно евро, можно набрать гору чёрствого хлеба и продуктов, подпорченных или с истекшим в день продажи сроком годности, поэтому захаживали в Красный крест, чтоб купить за копейки кем-то выброшенные или не проданные в течение лет вещи.

Хотя в мусорных баках наши люди почему-то не рылись. И бутылки, которые можно сдать за деньги, из глубоких бутылочных контейнеров спецприспособлениями не извлекали. Последнее почему-то делали представители автохтонного населения. Видимо, им это было нужнее и не считалось чем-то зазорным. Трудится человек — уже хорошо. А что делает — не так важно.

Образно говоря, общежитие на первый взгляд представилось Бориске таким бульоном, где шныряют бактерии разных национальностей, со всех концов света собравшиеся здесь, в этом бульоне. Одни мельтешат и норовят пролезть внутрь скоплений местных бактерий, затеряться в их колониях, смешаться с ними, стать такими же, неотличимыми или хотя бы похожими.

Другие не стремятся смешиваться и проникать, они объединяются с себе подобными разновидностями, со своими. И живут объединениями, общинами, готовыми к обороне и к захвату каких-либо жизненных пространств, необходимых им, их близким и дальним сородичам.

Третьи обосабливаются, живут каждый сам по себе. В крайнем случае, своими семьями или содружествами, состоящими из двух-трёх близких по происхождению, по духу или предыдущему месту жительства семей.

И всё это показалось Бориске неинтересным. А то, что было ему, наоборот, интересно, как-то неожиданно от него ускользало.

5.

А кроме того, на его интересы всем было там, в эмиграции, начхать с высокой горы. Неожиданности же подстерегали Бориску везде, за каждым, значит, кустом или углом. Там и улица была полна неожиданностей, и жилища, и поезда, и телефоны, и автоматы всякие, и вся окружающая действительность. Она ж там чужая, действительность, чужая и неизведанная. Поэтому и неожиданностей преподносит больше, чем любому Бориске хотелось бы.

Но больше всего неожиданностей ждало таких, как он, в органах государственной власти, во властных структурах, кабинетах и коридорах. В этих кабинетах его неожиданно не захотели понимать. Наотрез. Как бы он ни старался говорить и выражать то, что ему нужно выразить. И это действительно было неожиданностью номер один. Бориска же как рассуждал по бывшей советской наивности, которая в гражданах бывшего СССР неистребима?

«Раз они там, в органах и кабинетах, с иностранцами работают, получая жалование, — рассуждал он, — значит, обязаны знать иностранные языки, как свои пять пальцев — чтобы понимать тех, с кем они работают и имеют дело. Иначе как они могут соблюдать на вверенной им территории права человека и высокие демократические принципы?»

А чиновники государственные наоборот рассуждали, неожиданно логично и просто:

«Раз иностранцам от нас и государства нашего чего-то надо, — считали они, — пусть иностранцы нас и понимают как хотят».

Бориска же, надо сказать, ни черта не понимал из того, что они ему через губу роняли. Ну, почти ни черта. Уже и так вслушивался, и этак — и всё равно эффект оказывался незначительным. И однажды до того довели его непониманием и многим другим, что выплеснул он им всем — в лице некой фрау Фюрер — скопившиеся на душе эмоции, выразив эти накопления в одной-единственной фразе, оскорбительно сжато и лаконично.

Может, он что-нибудь другое сказал бы, если б не фамилия служащей. Наверняка она ему эти слова, сорвавшиеся с языка, и навеяла. Ну что это такое? Фрау Фюрер. И ведь обычная для немецкой фрау фамилия, обычная и распространённая.

Из-за этой нехорошей фамилии отец Горбуна Бориска и не сдержал буйства эмоций, сказав ни много ни мало: «Гитлера на вас нет!»

И что печально, фрау Фюрер эти его глубоко русские слова прекрасно поняла. Ничего по-русски не понимала — во всяком случае, так это всё выглядело, — а тут вдруг взяла и поняла. Что вполне, если задуматься, объяснимо. Она же в стране ГДР родилась и жила, пока эта страна существовала на карте Европы, а в ней, в ГДР, русский язык учили, как родной, прилежно и поголовно. И она вспомнила все слова, которые знала из курса этого языка, пройденного ею в школе ГДР во времена Хонеккера и компании, и оказалось, что именно слова, произнесённые Бориской вслух в самый критический момент их беседы, она помнит. Все другие не очень хорошо помнит, а эти — очень. Такое у неё, значит, обнаружилось свойство памяти. И она ответила:

— Гитлер капут.

И Бориска понял, что она поняла, и это его испугало. Он же к ней не для того, чтобы побеседовать, пришёл на отвлечённые темы в часы досуга. Он по неотложному делу пришёл, за помощью с горя. Поскольку умерла тогда как раз его мать скоропостижно, и её нужно было предать как-то немецкой земле или хоть кремировать, что всё равно стоило слишком для Бориски или Йосифа дорого.

Вот Бориска как сын покойной и пришёл к этой фрау Фюрер, чтоб она данной ей финансовой властью оплатила за счёт гуманного германского государства его расходы. Поскольку их нельзя было избежать. Их даже уменьшить было невозможно, сэкономив на чём-нибудь в процессе церемонии — Бориска и так заказал самый что ни на есть эконом-класс в самом дешёвом бюро ритуальных услуг. Единственная роскошь, которую он себе позволил — это просьба прах матери не по ветру развеять — что можно сделать своими руками из окна и, значит, совершенно бесплатно, — а всё же как-нибудь скромно захоронить.

И значит, позвонил он этой ответственной фрау с тем, чтоб назначила она ему время аудиенции, а она говорит:

— Так, завтра и послезавтра у меня полно, приходите, пожалуй, в понедельник. В одиннадцать часов вас устроит?

Бориска полчаса объяснял ей на своём диком немецком, что его это не устроит, и что он хотел бы прийти сегодня. Так как сам он может ждать сколько угодно, пожалуйста, у него время есть, а мама его ждать не может совсем.

— Кончилось её время, — говорил Бориска, — понимаете? А раз времени у неё нет, не осталось, то и ждать она не может. Чтобы ждать, время ведь нужно, правильно? А у неё его нет.

В общем, он до сих пор не знает, насколько правильно поняла его по телефону фрау Фюрер, но час приёма назначить с трудом она согласилась. Сразу после обеда. И он пришёл к ней, к этой пообедавшей ответственной фрау.

То есть он пришёл в соответствующее большое здание. Поднялся в большом лифте. И стал искать в большом коридоре кабинет триста тридцать семь. Коридор шёл по кругу. В одном его конце был кабинет триста один, в другом — триста тридцать.

«Значит, круг незамкнутый, — догадался Бориска. — Ну надо ж, что придумали».

Он спустился в лифте обратно в вестибюль. И нашёл там ещё один лифт.

«Может, подняться на нём? А что, почему не подняться?»

Поднялся. И вышел. И правильно сделал. Кабинет триста тридцать семь оказался здесь. В этом глухом отрезке коридора, ограниченном с обеих сторон сплошными зелёными стенами.

Бориска постучал несмело, но громко в дверь и услышал «ждите», и опустился на стул. Стулья стояли здесь же, в коридоре, и предназначались для посетителей, таких же людей, как Бориска. Вокруг стульев стояла тишина. Не простая, а канцелярская. Тишина государственной важности.

Вскоре дверь распахнулась, и из неё выбежала женщина. Со спящим ребёнком на спине. Привязанным специальной сбруей. Кажется, женщина плакала, по крайней мере, глаза у неё слезились. А ребёнку было всё безразлично, потому что ребёнок спал и потому что он ребёнок.

Потом Бориска услышал слово «входите». Вошёл, поздоровался вежливо и спросил фрау Фюрер.

— Ждите.

Бориска опустился на свободное, у стены, кресло.

— В коридоре.

Он поднялся, вышел и снова сел на стул. Стул под ним стал нагреваться. Видимо, Бориска нервничал. Или прошло много времени, и стул нагрелся от времени.

И вот он услышал шаги.

Из коридорного тупика на него шла фрау. Вернее, она надвигалась. Большими-большими ногами, с большими-большими бёдрами, одетыми в серые брюки. Брюк хватало до щиколоток. И щиколотки у фрау были большими. Зато шея длинная и гибкая, и она шла волной при каждом шаге, и голова, сидящая на ней, маленькая такая головка в очках, от этого волнообразно покачивалась.

Взгляд головы не обещал Бориске ничего хорошего. Наверно, он ей не пришёлся по вкусу. Наверно, он был ей противен или, в лучшем случае, неприятен.

Наконец, эта фрау надвинулась на Бориску, надвинулась и нависла. А нависнув, молча остановилась. А он продолжал под нею сидеть.

— Здравствуйте, — сказала голова тонким холодным голосом.

Бориска ответил ей тем же и спросил:

— Вы фрау Фюрер?

— Конечно.

— Значит, я к вам.

— Пройдёмте.

Бориска прошёл за фрау в кабинет, подождал, пока она сядет за стол, и положил перед ней заявление на оплату услуг. И она стала подробно пудрить и компостировать ему мозги.

— А вы, говорит, сообщили о смерти вашей матери в её банк, в её страховую компанию, в квартирное бюро, в пенсионный фонд?

Бориска говорит:

— Какой, на хрен, фонд? Она вон на обеденном столе лежит, мешает отцу телевизор смотреть.

Но фрау Фюрер его восклицания вниманием никаким не удостоила и продолжала вопросы задавать многочисленные, которых он в основном недопонимал. Анкеты какие-то тоже подсовывала, для собственноручного их при ней заполнения, с документов его копии снимала на ксероксе и всякие тому подобные манипуляции размеренно производила. Короче, самыми разными бюрократическими приёмами она тянула драгоценное время.

6.

Время, оно, конечно, всегда драгоценное, не все только это знают и понимают, но у Бориски сейчас времени не хватало тотально и, можно сказать, катастрофически.

Отец ведь не сразу заметил нежданную кончину жены. Сначала сидя в наушниках перед телевизором и увлекшись, а потом и вовсе уснув в кресле до утра. Далеко не сразу он её заметил. И далеко не сразу, значит, позвонил Бориске по телефону, прокричав в трубку:

— Ты приди, тут чего-то неладно с матерью, и кот орёт как бешеный.

Пока Бориска приехал, пока выяснил, как здесь всё это делается… Словом, много времени и без ответственной фрау было непростительно упущено, а на улице жара в те дни стояла — не хуже, чем на крайнем юге России в середине месяца августа. И когда фрау Фюрер сказала, что ей нужно ознакомиться с Борискиными свидетельствами о рождении и браке, и что без этих важнейших человеческих документов оформить ему оплату расходов она вряд ли сможет, Бориска и не выдержал. Бюрократических над собой издевательств.

Он искренне не понимал, какое отношение имеют свидетельства о его браке и его рождении к смерти его матери. Ему и не нужно было ничего понимать, ему нужно было слушать, что говорит фрау и выполнять все её пожелания. Немцы, они же самолюбивые. Прямо как Штирлиц. И тщеславные тоже. Поэтому очень много о себе мнят. Так что если нужно чего-нибудь добиться от немца, особенно служащего своей великой немецкой родине, надо тихо прикинуться дурачком и преданно смотреть ему в глаза. Немец, видя своё полное над тобой превосходство, сам всё для тебя сделает. А потом будет рассказывать своим друзьям и подругам, какие эти русские беспомощные, необразованные и далёкие от цивилизации. Дикари, одним словом. Русские же в компании, само собой, рассказывают, какие немцы наивные и простодушные болваны — все покупаются на одну и ту же, давно зачерствевшую, приманку.

Но это — в компании, в компании можно говорить что угодно. А Бориска в кабинете сказал. Это самое «Гитлера на вас нет». И фрау Фюрер перевела его высказывание дословно без словаря.

А у большинства современных немцев на всё, что связано с Гитлером, реакция бывает самая неожиданная и болезнетворная. Они, как услышат эту фамилию из уст посторонних лиц и организаций, так сразу думают, что их смертельно оскорбляют и подозревают в чём-то постыдном. В тайном сочувствии нацистам, оправдании Холокоста и реваншизме — это как минимум.

Бориска чуть в полицию не попал из-за ошибочного употребления слова «Гитлер» в быту. Это ещё в первый месяц их эмиграционной жизни случилось. Когда он поехал городским транспортом сопровождать Йосифа к врачу, понимающему русский язык. В эмиграции же как — все нормальные люди стремятся ходить к хорошим врачам, а наши — к понимающим русский язык. Чтоб о своих болячках можно было детально рассказать и на них пожаловаться. Ну, кто-то из знающих людей в общежитии дал Бориске адрес такого русскопонимающего врача — доктора медицины Эммы Браун, — и он поехал к ней с отцом Йосифом выписать чего-нибудь немецкого от гипертонии на фоне ишемической болезни сердца. А кабинет этой Эммы на улице Густава Адольфа находится.

Кто такой был данный Густав, Бориска, конечно, не знал даже приблизительно. Зато он хорошо знал и помнил — исторической памятью, — кем был Адольф, и это знание сидело в его мозгах глубоко и прочно. Вот он и спросил у какого-то пожилого немца автоматически, без всякого злого умысла, как им покороче проехать на улицу Адольфа Гитлера.

Немец побледнел и говорит:

— На какую улицу, извините?

— На улицу Адольфа Гитлера, — Бориска ему повторяет по инерции, хотя думает, что спрашивает об улице Густава Адольфа.

Немец говорит:

— Что, — говорит, — улица так прямо и называется, как вы сказали?

Бориска говорит:

— Да, так и называется, у меня тут записано.

— А что вы там ищете, — немец говорит, до последнего стремясь им помочь, — на этой улице Адольфа Гитлера?

— Кабинет Евы Браун, — говорит Бориска. И пожилой немец начинает биться в истерике и оседать на асфальт, и звать в свидетели Господа Бога, случайных прохожих и полицию.

И надо отдать должное последней, она молниеносно появилась, хотя за минуту до инцидента никакой полиции в радиусе десяти километров и в помине не было. И слава Богу, полиция оказалась сообразительная, быстро во всём разобралась, прочитав на обрывке бумаги, который предъявил Бориска, искомый им адрес. Разобралась и доставила его с престарелым Йосифом на место в своём полицейском Опеле. И немца как-то успокоила и в чувства привела без нашатыря. Что уж она там ему говорила, его родная полиция, Бориске было не понять — произношение у полиции оставляло желать лучшего, — но немец с её доводами согласился и пошёл без оглядки домой.

А теперь, значит, снова приплёл Бориска злополучного Гитлера. Там, где совсем не нужно было его приплетать. Для собственной же пользы не нужно было. Но он приплёл. В состоянии некоторого аффекта, как говорится. И тут уже вездесущая полиция ему на помощь не пришла. Потому что её никто не звал. Фрау Фюрер — железная женщина на службе у госаппарата — и сама могла совладать с несдержанным на язык Бориской. Своими бюрократическими средствами. Без полиции и прочих архитектурных излишеств.

У неё ни один мускул на лице не напрягся и не дрогнул. И глазом она не повела. Только сказала политически корректным тоном, что Бориска может идти и отдавать матери своей последний сыновний долг, а его письменное заявление она перешлёт дальше, по инстанциям. Чтобы инстанции в свою очередь приняли решение, оказать ему материальную помощь или в ней наотрез отказать.

— Да, и не забудьте предоставить мне ваши свидетельства о рождении и о браке, — напомнила фрау Фюрер. — Приложив их переводы с печатью присяжного переводчика.

Бориска ушёл от неё, ругаясь в душе последними словами, пошёл в погребальный институт — как стыдливо называется здесь похоронное бюро — и подмахнул все счета. Не имея никакой уверенности, что фрау Фюрер снизойдёт когда-нибудь до их оплаты. На свой страх и риск подмахнул. А что ещё ему оставалось делать в его безвыходном положении? Не подмахивать?

Йосиф же долго смеялся рассказу Бориски о посещении ответственной фрау и об этом «Гитлера на вас нет». Пренебрегая наличием в квартире покойницы, бывшей и единственной своей жены, смеялся.

— Что, неужели так и сказал? — кричал он, не снимая наушников и не выключая телевизора. — Неужели не врёшь?

— Не вру, — говорил Бориска. — Так и сказал.

— Молодец, — кричал отец ещё громче, — голова стоеросовая! Это же не на них Гитлера нет, это на нас его нет.

— И на нас нет, — соглашался с отцом Бориска, — и на нас…

7.

Кстати, как ни странно выглядит это совпадение, но Зара, когда Вова Школьник ударил её наотмашь по лицу, а потом послал сумасшедшего уличного пасти и на жилплощадь раскручивать, подумала то же, что отец этого сумасшедшего сказал вслух, — теми же самыми словами, один прямо к одному:

«Гитлера на вас нет», — подумала Зара. Только Бориска сказал это фрау Фюрер, находясь в её стране и в полной от неё материальной зависимости, а Зара подумала так о Вове — сожителе своём нынешнем и бывшем работодателе — тут, на родине. Без злобы подумала, по касательной, подумала и забыла. Как будто и не думала ничего. И это с её стороны хорошо и правильно. Во-первых, потому, что быть юдофобом некрасиво, а во-вторых, потому что никакого Гитлера для полного счастья Вове не потребовалось. С Вовой и без Гитлера кто-то совладал и расправился. Буквально через очень короткое время это произошло после того, как подумала Зара про Гитлера. Минут через двадцать.

И Вова, о её гнусных мыслях не подозревая, сказал:

— Ну, чего сидишь, давай. Вон он опять бежит. Заре навстречу.

Зара встала и, высокохудожественно виляя задницей, пошла к ступенькам, ведущим вниз, на тротуар. Её не слишком обидел свинский Вовин приказ. И не слишком оскорбил. Ей самые разные приказы выполнять приходилось в своей практике. Она ночью рассчитывала на Вове отыграться с лихвой. Когда он будет ноги ей целовать. И не только ноги. Он целовать любит всё без разбору. Зара во время этих его бешеных поцелуев чувствует над ним власть — полную и окончательную. Власть плоти над плотью, власть, которую только женщина может иметь над мужчиной, если он, конечно, мужчина.

За неё, видно, за эту власть, покрытую мраком, он и мстит ей днём по-подлому и по-всякому, как последний.

— На прутик не наколись, — крикнул Вова, и за его столиком громко, в несколько глоток, заржали. Как будто он так смешно пошутил, что смешнее и придумать ничего невозможно.

«Прихлебатели, — подумала Зара спокойно, — шестёрки хреновы».

Заговаривать с бегуном в секторе, просматриваемом из кафе «Алабама», Зара не стала. Зачем? Она двинулась за ним следом, особо не отставая, но и не спеша нагнать, а когда дурак свернул за угол центрального универмага и пересёк вброд проспект имени Карла Маркса, пошла быстрее.

«Чёрт, как же его остановить? — подумалось вдруг Заре. — С чего начать?»

Был бы он обыкновенным нормальным мужиком, ей бы и в голову не пришло задумываться — что сказать, с чего начать, как остановить. Она и вообще могла не начинать и не произносить ни слова вслух, ей достаточно было целиком, с головы до ног, попасть мужчине на глаза, максимум, подержать кончиками пальцев незажжённую сигарету. А там уж всё само шло, как серпом по маслу, неостановимо.

Между тем спина сумасшедшего была совсем уже близко, Зара буквально наступала ему на каблуки, и нужно было что-то предпринимать и немедленно делать, потому что сумасшедший опять, в третий раз, обернулся и в третий раз к своему ужасу увидел её у себя за спиной. И наверно, он заподозрил что-то неладное и чего-то испугался, бедняга. То есть ясно чего — преследования он испугался. Ему же неважно, кто именно его преследует — бандит с ножом, сержант с автоматом или красивая девушка Зара. В рамках мании преследования все они равнозначны и равноценны. И он, насколько мог, ускорил шаги. Другое дело, что мог он не слишком много, и Зара без особых усилий продолжала висеть у него на хвосте, не отставая.

«Да, тяжёлый случай, — думала она на ходу, — его ж, если придётся трахнуть, надо будет три дня в марганцовке отмачивать. Интересно, знает он вообще, что такое баба или это ему невдомёк».

Вдруг Шизофреник обернулся к Заре и стал стоймя, прижав к телу прутик.

— Учтите, я вооружён, — выкрикнул он.

Зара, не успев затормозить, со всего маха врезалась ему в грудь. От столкновения оба повалились на тротуар — прутик выпал из руки Шизофреника, сам он упал на бок, подтянул колени к подбородку и обхватил голову руками. Зара завалилась на него сверху. Её и без того короткая юбка задралась до самого пояса, обнажив всё, и вокруг стали скапливаться зрители, преимущественно мужского пола.

— Чего уставились? — сказала им Зара из позиции лёжа. — Голой задницы не видели?

Она встала на ноги, одёрнула и отряхнула юбку, протянула руку Шизофренику. Он смотрел на неё снизу затравленно, но руку в ответ подал.

— Оп-а, — сказала Зара и с силой рванула его на себя.

Шизофреник поднялся. Она попыталась задержать его руку в своей, но он не дался.

— Меня Зара зовут, — сказала Зара. — А тебя?

Шизофреник молчал.

— Как тебя зовут? — ещё раз спросила Зара. — Или ты глухой?

— Это в данном случае неважно, — сказал Шизофреник.

— Ну, неважно так неважно, — сказала Зара и пошла вперёд, в том же направлении, в каком они шли до совместного падения.

А Шизофреник нагнулся и завертелся на месте волчком. И вертелся, пока не нашёл свой прутик. Найдя же, бурно обрадовался, и поднял его, и потащился следом. Видимо, эта дорога вела к его дому, и ему ничего не оставалось делать, как по ней идти. Зара, кося глазом через плечо, словно лошадь, держала сумасшедшего в поле зрения.

8.

А перед братом его Горбуном открылось на новом месте проживания множество разных дорог с твёрдым покрытием. Правда, все они вели в самых различных направлениях, непонятно или неизвестно куда. Или, наоборот, известно куда, но неизвестно, что там потом делать. И как из этого множества выбрать что-нибудь приличное. Потому что дорог было, конечно, много — что хорошо, — но все они были чужими дорогами. И чтобы по ним ходить, требовалось какое-нибудь знание местной жизни. А откуда его взять в двадцать два неполных года? В этом возрасте и у себя дома, где родился, учился и рос, мало кто в жизни по-настоящему понимает и знает толк, а уж в чужой стране с чужим языком, с чужими законами, обычаями и реалиями… Чёрт ногу может сломать, не только молодой эмигрант без стажа работы и без какого бы то ни было общечеловеческого опыта.

И Горбун подёргался поначалу в приступах энтузиазма, поупирался лбом в разные непроходимые стенки, пока запал насчёт европейских стандартов и прочей дребедени у него не пропал. А без запала стал Горбун совершенно естественно изнывать, не зная, куда себя деть и приткнуть. Растерялся он от переизбытка дорог и упал духом.

Хотя язык он освоил быстро, имея нормальные более или менее мозги и хороший слух, взятый им от матери. Она когда-то тоже и слух имела, и голос, и закончила консерваторию. Но родила близнецов — Горбуна и Шизофреника — и голос у неё безвозвратно пропал. Не потому что родились у неё горбун и шизофреник. Они обычными младенцами без особых примет родились. Единственно что, оба ногами вперёд шли. Один за другим. Кстати, может быть, это что-нибудь и символизировало. Для тех, кто понимает. А болезни их проявились примерно к пятнадцати годам, после чего уже стали прогрессировать.

Нет, голос у роженицы пропал потому, что роды выдались трудные и продолжительные, и она так громко и так долго орала во время схваток и прохождения двоих детей по родовым путям, что навсегда повредила себе голосовые связки. Возможно, конечно, что было это как-нибудь и не совсем так, но так потом говорили. И это было похоже на правду, поскольку и сейчас голос её похрипывал, как у курильщицы, а она никогда не курила и даже в молодости за компанию не пробовала, испытывая к табачному дыму отвращение. А слух музыкальный, конечно, у неё остался. Трудные роды на слух её не повлияли.

И она, вместо того, чтобы петь в опере главные партии, как ей все профессора и преподаватели предсказывали, вынуждена была идти преподавать в музыкальную школу теорию музыки и сольфеджио, что и сделалось её основной профессией на долгие годы и что давало ей средства к жизни. Причём неплохие в условиях советских зарплат средства — она оказалась неплохим педагогом, и к ней часто обращались, чтобы подготовить кого-нибудь к поступлению в музыкальное училище или в консерваторию, естественно, за отдельную плату.

А сыну её, Горбуну, слух для другого, значит, пригодился. Он им пользовался, изучая, к примеру, иностранный язык и вообще, получая любую информацию. Поэтому то, что он на сегодня знал, он почерпнул не из книг — единственная книга, которую Горбун прочёл в жизни и не запомнил, была «Колобок». Всё узнанное он где-нибудь когда-нибудь услышал. По радио, по телевизору, от знакомых, от учителей, от преподавателей торгового колледжа, который успел окончить перед отъездом тоже практически на слух. И чужой язык он слухом уловил без особых усилий. А вот что с этим языком делать, как его полезно использовать, кроме как в редких случаях с местными жителями коротко разговаривать и тот же телевизор смотреть, было ему не совсем понятно.

Образование его торговое капиталисты не признали — сварочное образование отца признали, а его нет, — куда пойти учиться, он не знал и не шёл никуда. Ждал, когда пошлют куда-нибудь принудительно. Но его пока никуда не посылали, и он получал пособие и слонялся по городу в поисках на свою жопу приключений.

В супермаркетах по мелочи подворовывал. Не как другие, профессионально ворующие на заказ всё — от ноутбуков до верхней одежды, — а так, скуки ради. Поскольку не взять совсем ничего, когда всё лежит и никем не охраняется, было как-то глупо и противоестественно. И он брал что-нибудь нужное или ненужное, клал в тележку, потом направлялся туда, где не было видеокамер наблюдения, на ходу прятал взятое в рюкзак, лежавший тут же, на тележке, открыто, накладывал в тележку то, что собирался купить, и шёл к кассе. И за всё, что лежало в тележке, платил, а за то, что в рюкзаке — нет. И никто, ни разу не попросил его открыть рюкзак и показать, что там в нём содержится. Горбуна сильно раздражало, что это им даже на ум не приходило. Раз лежит рюкзак сверху. Он понимал, что если бы кому-то пришло на ум заглянуть в рюкзак, ему пришлось бы плохо, и тем не менее раздражался.

По вечерам выходных дней он выходил в люди — в русское кафе или на русскую дискотеку. Но не танцевал там. Не попалось ему ни одной девицы, явно желавшей с ним танцевать. А получать от ворот поворот он не хотел. Не любил он получать от ворот повороты. Поэтому он толкался среди бывших сельских парней — выходцев из немецких поселений Казахстана и деревень Сибири, — выпивал с ними, разговаривал, прикидывался, что ему в их обществе нормально, что он им друг, товарищ и брат.

На самом деле все их темы и чаяния были ему откровенно скучны. После третьего глотка начинали вспоминать казахские ветры, сибирские морозы и жаловаться на свою жизнь как там, так и тут — мол, там с детства называли их немецкими фашистами, а тут называют русским дерьмом. И включали кассетник, и слушали песни про свои трудные судьбы в Германии, в основном, на мотив «Там кто-то с горочки спустился». Что-то вроде:

Да, мы не тянем на героев,

В нас зла с добром простая смесь.

С волками мы по-волчьи воем,

А значит, приживёмся здесь.

А строчку «И немцы местного разлива нас не считают за людей» не только слушали, но и коллективно ей подпевали. Ещё, поддав, исполняли хором самодельный хит «Дойчланд, Дойчланд, юбер алес*, мы тебя опустим», пили девятого мая с тостом «Чтобы всегда мы их, а не они нас» или ходили по улицам, поздравляя всех встречных немцев с Днем Великой Победы.

______________

* «Германия, Германия превыше всего».

9.

Из этого, пожалуй, и состояло всё их общение и все их развлечения. Ну, плюс к тому, делились житейским опытом. Кто-то рассказывал, что взял напрокат такой же «Гольф», как у него, да и снял на хрен коробку скоростей, а свою, начавшую чего-то на пятой скорости выбивать, установил. И сдал вечером машину в пункт проката. И коробка, таким образом, обошлась ему в тридцатник. Кто-то объяснял, как надо зарабатывать большие деньги, а не куски мизерные сшибать:

— Договариваешься, — говорил, — с коренным немцем, едешь с ним на его застрахованном вдоль и поперёк мэрсе в Польшу. А ещё лучше, он на мэрсе, а ты сам, отдельно. В Польше встречаетесь, ты сдаёшь мэрс своим людям за полцены. А немец заявляет о том, что вот у него в Польше украли машину. Прямо из Польши звонит в свою полицию и заявляет. Немец получает страховку. Плюс ты ему башляешь штук пять. Ну и тебе после всех дел, минимум, столько же остаётся.

И вся компания слушала этот трёп, разинув рты, и завидовала рассказчику и тому, как классно варит у него котелок, не хуже варит, чем у любого еврея. А Горбуну во время этих слушаний совсем скучно становилось жить на свете.

«Заложников, что ли, где-нибудь взять?» — думал он и ковырял незаметно в носу.

Случалось, ради спортивного интереса участвовал Горбун в драках с турками, арабами или вьетнамцами. Сила у него была дай Бог каждому, руки длинные, кулачищи с дыню — этакий русский богатырь Мойша Попович. Если б не сколиоз, он вымахал бы под сто девяносто, как и брат его Шизофреник. Но с некоторых пор весь его рост уходил в спину. То есть ноги и руки продолжали расти как следует, а торс нет. Отчего Горбун всё больше и больше горбился, остановившись на отметке сто семьдесят три сантиметра.

Ещё одним развлечением дискотечной компании было бить фашистов. Правда, Горбун не получал и от этой забавы настоящего удовольствия. Потому что фашисты подобрались тут, в отличие от их русских единомышленников, физически отсталые и нетрезвые. При его дурной силе они не могли оказать ему достойного сопротивления. Да вообще никакого сопротивления не могли они ему оказать. И он бил их по лысым башкам ударами сбоку и снизу, бил ногами в кость, аккуратно в то место, где заканчивались их грубые высокие ботинки, бил по печени и по почкам, и они под его ударами падали и плевались зубами с кровью, и призывали полицию защитить неотъемлемые права их прыщавых личностей. А однажды от этого занятия и вовсе постигло Горбуна глубокое разочарование.

Механизатор, репатриировавшийся в Европу из-под города Омска, из немецкой деревни Махоркино, сказал, что знает целый трёхэтажный дом, где живут только фашисты. Ну, или почти только. Поскольку одну квартиру в этом доме всё-таки занимает старуха лет восьмидесяти, которая, кстати, времена фашизма хорошо помнит, а вторую — жиды, сбежавшие из Ленинграда — муж и жена.

— Но эти квартиры видны, — объяснял механизатор. — Они всегда на ключ закрыты. А остальные нараспашку. Потому как живут фашисты коммуной, что ли. Во всяком случае, собаки у них общие и бабы, по-моему, тоже общие.

— Значит, там есть собаки? — спросил Горбун. Чтобы легче было проглотить «жидов».

— А ты что, собак боишься? — спросил махоркинский механизатор.

— Я и баб не боюсь, — сказал Горбун, — не то что собак.

В результате двинули после дискотеки на этот дом. Толпой. Механизатор во главе, чтобы верную дорогу указывать. Для куражу выпили гадкой тридцатидвухградусной водки из горла, пустив две бутылки по кругу. Пришли, смотрят, дом стоит полуразваленный, сто лет без ремонта. В таких домах обычно никто не живёт, потому что лет пятнадцать назад люди их бросили и уехали с востока на запад, когда это стало возможно. За свободной жизнью уехали и за свободно конвертируемыми заработками. Такие дома обычно давно скуплены за бесценок богатенькими западными немцами и стоят в ожидании своего капремонта или полного и окончательного демонтажа. А этот, значит, был заселён.

Ну, вошли, ворвались, можно сказать, и стали в квартиры вламываться. А там дети рахитические в зелёных соплях, женщины невзрачные, уставшие. Все, правда, в чёрное одеты. Мужики тоже есть и действительно бритые и, как у них тут заведено, в коже и ботинках, а также и с наколками на головах. Но пьяные вдребезги или, может, обкуренные. Лежат на тюфяках по углам, ловят свой кайф, никому не мешают. По ним дети тихо ползают и насекомые какие-то домашние. Собаки тут же присутствуют, на голом полу в клубки свернувшись. Видно, сном от голода хотят спастись.

Горбун посмотрел на эту картину бытия и говорит:

— Ну, и кого тут бить? Этих? Они без нас не сегодня завтра подохнут.

Повернулся и вышел. А за ним и остальные на выход потянулись.

Механизатор их руками останавливал, кричал:

— Да вы что, это ж самые натуральные фашисты. Вы спросите у жидов. Спросите, они же им каждый день угрожают и мне прошлой зимой написали на машине «Russe raus!"**.

— Так ты ж тоже на всех машинах, какие на улице стояли, «хуй» написал, — кто-то механизатору напомнил.

— Я пальцем по инею писал, а они — краской.

Но обратно никто уже не вернулся. Кто-то, конечно, в дверь евреям позвонил пронзительно, для смеха и потехи, но те из-за двери своей не отозвались. Сидели тихо, как будто их никого нет дома.

А у всех участников этого антифашистского рейда после такого облома стали головы от водки болеть. Как будто уже наступил новый день и с ним естественное утреннее похмелье.

Больше Горбун фашистов бить не ходил. И на дискотеку ходил сначала всё реже, а потом и совсем бросил туда ходить. Поскольку скука и тоска.

И стал он замыкаться в себе. Сидел чуть не сутками за компьютером — лазал по сомнительным сайтам в Интернете или гонял по экрану чертей.

___________

** Русский — вон!

10.

Вообще, тоска и скука — это и есть основные состояния в среде эмигрантов из бывших СССР и СНГ, они же есть основные двигатели какого-либо прогресса. В том смысле, что в этой кислой среде сидящих на пособии людей, с тоски и скуки всё и совершается. Если, конечно, совершается хоть что-нибудь. Причём тоска у всех эмигрировавших немцев, евреев, их казахских и украинских, и литовских жён не какая-нибудь, а Настоящая. Русская. Тоска. Эту тоску они с собой с родины в клетчатых безразмерных торбах привезли.

Тот же Бориска маяться эмигрантской скукой начал на третий день после приезда. А на четвёртый стал авторитетно утверждать, что русскому человеку здесь с тоски можно удавиться, а жить, наоборот, нельзя. И чтобы совладать как-то с этими эмигрантскими чувствами — с тоской, то бишь, и скукой, — пошёл он любимым своим, проторенным ещё дома, путём. Не мудрствуя, как говорится, лукаво и не изобретая велосипедов. Он огляделся вокруг, на двадцать метров в диаметре, и снова, вторично, значит, сменил жену. И главное на такое убожество сменил, пребывая уже в тоске, но ещё под воздействием первого эмигрантского шока, что трудно себе вообразить и невозможно представить. И дальше хотел, как под копирку действовать, как по писаному. То есть через короткое время он намылился опять к жене вернуться, обновлённым. Но та уже повторения пройденного не допустила. Сказала:

— Надоел ты мне, Борюня, со своими римейками. Терпеть не могу самоповторов.

И отправила его туда, откуда он к ней собрался прийти, то есть к новой подруге. А он уже той картинно объявил, что в его жизни была она ошибкой и досадным недоразумением. И она, эта подруга временная, на него не обиделась. Потому что мужья у неё как-то не приживались. Один даже умер ни с того ни с сего. И Бориска, значит, ещё не ушёл от неё, но уже опрометчиво об уходе своём объявил. И пребывал, значит, в промежуточном, подвешенном состоянии, в смысле, где и с кем жить.

— Раиса, — сказал Бориска, — а можно, я буду к тебе хоть в гости приходить? Я имею в виду, пообедать. Ну, или, возможно, поужинать.

— Приходи, — ответила Раиса. — Десять евро приноси, и я тебя накормлю.

— В гаштете*** можно за семь поесть, — возмутился Бориска.

— Вот и ходи в гаштет, — сказала жена и закрыла эту скользкую тему навсегда. И входную дверь перед Бориской закрыла.

К слову, кого не донимала вне родины тоска и скука, так это Борискину жену Раису. Спасибо приличному консерваторскому образованию и профессии педагога. Ну, и какому-то элементарному везению — тоже спасибо. Без минимального хотя бы везения в эмиграции ничего не бывает. Оно и без эмиграции не бывает, а уж с нею, так и подавно. Это все знают. И эмигранты, и неэмигранты.

И, значит, буквально на третьей неделе новой жизни, ещё в общаге для переселенцев, Раисе повезло. И она стала учить игре на клавишных какую-то старую дуру. Которой в шестьдесят лет приспичило овладевать азами игры на музыкальных инструментах. Муж её, уважаемый среди казахских немцев человек, хозяин большого русского магазина, позволял жене много лишнего — лишь бы она его не трогала, — то есть возможность удовлетворять свои желания, даже самые экстравагантные, у неё была.

— Я бы хотела брать уроки классической музыки, — сказала старая дура Раисе. — Мне вас рекомендовали.

— Какой музыки?! Кто рекомендовал? — не могла понять Раиса. — Я ни с кем ещё тут не знакома, кто мог вам меня рекомендовать?

— Зачем вам знать? — сказала дура. И сказала: — Я буду платить вам пять евро в час.

— Сколько?! — воскликнула Раиса, не веря своим ушам.

А дура истолковала это восклицание по-своему. Она решила, что училка уже знает настоящие цены, знает, что за пять только квартиру убирать нанимаются, да судомойками в турецкий ресторан.

— Ладно, семь пятьдесят, — поправилась она. — По-чёрному.

И Раиса спросила, только чтобы не молчать, только чтобы разговор не прервался, и можно было хоть наскоро обдумать это дурацкое предложение:

— Час академический?

— Академический — это как? — насторожилась дура. — Я женщина простая, из-под Кустаная, мне и обычный сойдёт.

— Да нет, — сказала Раиса, — вы не совсем меня поняли. Академический час — это сорок пять минут. Традиционно преподаватели работают с учениками академический час. Ну, как урок в школе, помните?

— Искусство требует жертв, — сказала дура. — Хотя это уже грабёж среди бела дня.

И они стали усердно заниматься три раза в неделю по два академических часа у дуры на дому. И Раиса, глядя на это жилище, невольно думала:

«Ну почему дуры всегда и везде так хорошо и просторно живут?»

А что касается самих занятий, Раиса как честный педагог уже на исходе первого урока сказала, что заниматься совершенно бесполезно, что результатов она не только не гарантирует, но и не предвидит. Но дура сказала, как отрезала:

— А я, — отрезала, — хочу, и точка! Даром я, что ли, за «Ямаху» тысячу евров отдала?

Таким образом, Раиса сразу стала прирабатывать к пособию больше ста восьмидесяти евро в месяц чистыми, получая их от дуры из рук в руки, даже без конверта. Это, конечно, не так уж и много, но для начала — совсем не мало. А позже, с лёгкой руки этой самой дуры и по её многочисленным рекомендациям — она знала чуть ли не всех так называемых русских в городе — у Раисы появились и другие ученицы и ученики. Уже обыкновенные, дети в какой-то мере интеллигентных или обеспеченных родителей, желавших дать своим чадам хотя бы начальное музыкальное образование и вдобавок желавшим, чтобы учительница чад говорила на русском, то бишь понятном им языке.

Рекомендовала Раису старая дура приблизительно так:

— Представляете, — говорила, — она даже меня научила играть «Во поле берёза стояла», «Подмосковные вечера» плюс что-то там про сурка. И всё это двумя руками с педалями.

И когда учеников у Раисы набралось достаточно много, она вышла из тени на свет, предстала перед органами местной немецкой власти (хотя все знакомые русские отговаривали её от этой глупости), зарегистрировалась у них в качестве частного предпринимателя и стала не только открыто и безбоязненно преподавать прекрасное, доброе, вечное, но и платить государству налоги. Не все, конечно, часть своих кровных доходов она благоразумно скрывала от финансовой инспекции, но довольно много честнейшим образом выплачивала. Невольно оставив Бориску — мужа своего, теперь уже точно бывшего — без средств к существованию.

Она не хотела его оставлять без средств, у неё этого и в мыслях не было. Но так уж получилось в результате прямого наложения немецких порядков и законов на русские отношения между мужчиной и женщиной.

__________

*** Гаштет (Gaststatte) — ресторан.

11.

И Бориска, поскольку отвергла его жена Раиса и не позволила к ней в лоно с повинной вернуться, окончательно и бесповоротно решил:

«Вот кремирую мать, похороню, если Бог даст, урну, да и уеду к чертям собачьим. Домой, на родину своих и жены своей предков. Раз уж приехал я сюда ошибочно».

Да, решил-то он решил, а удалось ему это не сразу. Уехать. По причине крупной и серьёзной поломки городского крематория. В телевизоре сказали, что такой крупной и такой серьёзной аварии не было на счету этого крематория с одна тысяча девятьсот тринадцатого года. И несмотря на то, что Дойчланд имеет традиционно высококлассных специалистов в области эксплуатации подобных объектов, они не смогли эту аварию локализовать и в сжатые сроки ликвидировать. Причём версия теракта из списка возможных причин аварии полностью правоохранительными органами исключалась.

Бориска думал и рассчитывал:

«Сейчас закончу хлопоты, выполню свой первый и последний долг перед матерью, сяду в автобус дальнего следования с кондиционером, и пропади оно всё пропадом».

Он ведь и потому ещё, общаясь с фрау Фюрер, так психовал, что она своими действиями задуманный отъезд могла на неопределённый срок задержать. Он же не предполагал, что эта задержка пустяковая по сравнению с задержкой предстоящей. И аварийной остановки городского крематория не предполагал. Он ошибочно думал, что у немцев на производстве, особенно непосредственно связанном с людьми, аварий не бывает, потому что все планово-предупредительные ремонты выполняются вовремя и по строго утверждённому графику.

Если бы он знал, что они бывают, он бы, может, и не сказал фрау Фюрер того, что он ей сказал. И не настроил бы её так негативно против себя.

Но Бориска не знал. Он много чего не знал и этого в том числе. Хотя — это признать надо — действовал в условиях незнания вполне взвешенно и логично. Нашёл так называемый погребальный институт подешевле и заказал церемонию, всю, как тут принято, от начала до конца, но по минимуму. Чтобы агенты этого института, значит, ритуал исполнили, скромные поминки в какой-нибудь кафешке организовали, и всё. Подписал счета на свой страх и риск в призрачной надежде, что государство вместо него понесёт эти расходы, и думал, на этом его высокая миссия окончена. А оказалось, что окончания её с высокой горы не видно.

К изумлению Бориски, в институте, обговорив все мелочи и подробности мероприятия, заказ приняли, соболезнования скорбными лицами и тихими голосами выразили, счёт аккуратно составили, а потом позвонили домой и говорят:

— Итак, всё в полном порядке, всё в высшей степени организовано и будет выполнено самым лучшим образом согласно прейскуранту. Запишите, пожалуйста, на всякий случай, чтобы не забыть: церемония состоится восемнадцатого сентября, в одиннадцать пятнадцать.

— Какого сентября? — думал, что не понял, Бориска.

— Восемнадцатого.

— Но сегодня же только первое. Если я не ошибаюсь.

— Не ошибаетесь, — говорят ему. — Но понимаете, в данный момент в городском крематории затор образовался из подлежащих кремации объектов. Причина — более чем уважительная: выход из строя одной из полуавтоматических линий. Понимаете?

Бориска попробовал представить себе длинную, вдоль дороги, очередь желающих подвергнуться кремации. Очередь, к которой подъезжали всё новые и новые экипажи, их водители спрашивали «кто крайний?» и смиренно пристраивались в хвост, глуша моторы.

Нет, такого он не мог себе представить. И понять не мог. Более того, он отказывался это понимать. В самой категорической форме. Тогда ему объяснили подробнее — что вообще их там две, линии, в этом крематории (кстати, одном из лучших крематориев Европы), и когда обе линии работают с полной загрузкой, очередь, чтобы кремироваться, не более трёх суток бывает. Ну, максимум, четырёх — это в самые урожайные дни. А когда в строю остаётся одна линия, очередь эта быстро начинает расти, что легко объяснимо. Производительность линии ведь строго ограничена её техническими возможностями. Поэтому время ожидания достигает иногда одного месяца. Но это из ряда вон редко бывает. Это когда авария на линии совсем уж серьёзная, и по каким-нибудь причинам нет возможности устранить её. Допустим, когда все специалисты в этой области заняты и ремонтируют линии где-нибудь на других концах страны.

Бориска говорит им:

— А сейчас, значит, не совсем серьёзная авария?

— Сейчас, — они говорят, — не совсем. Серьёзная, тут никаких сомнений, но не совсем.

— Спасибо за объяснения, — говорит Бориска, — но я бы хотел, чтоб похороны состоялись как можно раньше, вернее, в самое ближайшее время. У меня отец больной мучается — муж покойной — и билет на автобус дальнего следования пропадает.

А они, начав уже терять терпение, говорят Бориске:

— Вы что, хотите, чтоб мы назначили день церемонии, чтоб все родные по вашему перечню пришли, а погребать было нечего?

— Нет, я этого не хочу, — Бориска им отвечает.

— Тогда, — они говорят, — надо подождать. Тем более что процедуру самого кремирования, если хотите, мы можем осуществить без вашего участия и присутствия, собственными силами нашего института. Вам останется только получить готовый, герметически закрытый, прах и принять пассивное участие в его захоронении. Место захоронения уже подготовлено.

Тут Бориска начинает подозревать, что эти ребята просто хотят денег. Ну, он же прекрасно помнил, что дома, на родине, если лица, от которых ты как-нибудь зависел, говорили «надо ждать», понимать это следовало как «надо ж дать». И Бориска сказал в телефонную трубку:

— А если в виде исключения? — и добавил: — Я заплачу. В смысле, отблагодарю.

Из каких таких доходов он собирался благодарить, только он знает. Но не в этом суть. А суть в том, что на том конце провода его призрачных намёков искренне не поняли и заверили, что ничуть не сомневаются в его платёжеспособности, а также в твёрдом намерении оплатить их услуги. И:

— Мы, — говорят, — понимаем, что вам хочется побыстрее, этого всем хочется, но войдите в наше положение, как мы вошли в положение работников крематория. Вам же всего один раз надо войти, а мы, между тем, регулярно входим. — и добавили: — Ничего не поделаешь, нас много, а крематорий один.

Понятно, что Бориска оказался припёртым к стенке, и ему ничего не оставалось делать, как войти в это безвыходное положение, сдать свой билет на автобус и ждать больше двух недель. Ждать и ежедневно отвечать на один и тот же вопиющий вопрос своего отца. Каждое утро отец звонил Бориске (а точнее, его новой сожительнице, которой он уже объявил о своём уходе) и кричал в трубку:

— Ну, когда похороны?

— Я же тебе сто раз говорил, — старался не раздражаться Бориска. — Восемнадцатого.

— А где они её держат? — кричал отец.

— В холодильнике.

— Небось, в морозилке.

— Ну, папа, — стыдил Бориска Йосифа. — Ну что ты такое говоришь?

— Что говорю, — кричал Йосиф. — Да такого даже в Советском Союзе не было, при тоталитаризме. Чтоб человека месяцами не хоронили — да где ж это видано?

— Ну какими месяцами? — злился Бориска. — Какими месяцами?

— Такими! — кричал отец и бросал трубку.

Этими звонками отец таки вынудил Бориску сходить в крематорий, чтобы убедиться — не врут ли ему институтские. Но лучше бы он туда не ходил.

Ну, и, короче говоря, Йосиф и Бориска своего часа дождались. В конечном счёте. Кремация и захоронение состоялись. Бориске как заказчику поднесли подписать бумагу о том, что «принадлежащий ему прах» захоронен на двадцать пять лет в таком-то месте захоронения — вплоть до восемнадцатого сентября две тысячи тридцать первого года.

— А потом? — спросил Бориска.

— А потом нужно будет всего лишь опять заплатить за место.

— Сколько? — спросил Бориска.

— Ну кто же может предвидеть состояние валютного рынка на четверть века вперёд? — мило улыбнулись ему.

Бориска тоже им улыбнулся мягко, как только мог, и сказал:

— А если через двадцать пять лет никто не заплатит? Мало ли что будет через двадцать пять лет.

— Тогда останки будут утилизированы вместе с другими прахами, за которые вовремя не заплачено.

— Как утилизированы?

— Со всеми полагающимися почестями. Это мы вам гарантируем уже сегодня.

— Чего они от нас хотят? — крикнул Йосиф и подставил Бориске ухо, поскольку его слуховой аппарат стал отчего-то фонить.

— Ничего не хотят, — сказал Бориска. — Всё в порядке.

12.

Словом, подписал он эту бумажку. А дожидаться ещё и ответа из госорганов — оплатят они счёт, выставленный этим чёртовым институтом, или не оплатят — Бориска уже не стал. Послал по почте фрау Фюрер копии документов с оригиналами переводов и, понадеявшись на пресловутый немецкий порядок, уехал. По большому счёту всё от той же тоски и от той же скуки. Хотя и не только от них, а и оттого, что чувствовал он себя тут плохо. Морально и в духовном смысле. Это во-первых.

А что нужно эмигранту для счастья и чтобы было ему хорошо? Ему нужна Родина, с которой он с такой радостью сбежал. Человеку, испорченному жизнью в России, плохо везде. В России плохо, потому что там действительно нехорошо, а вне России плохо, потому что плохо. Потому что как же можно жить без России?

Наверно, Бориска был таки космополитом. Космополит ведь — не обязательно человек, которому в любой стране живётся одинаково хорошо, но и человек, которому в любой стране живётся одинаково плохо. Это турки какие-нибудь прекрасно живут где угодно без своей Турции из поколения в поколение, а русские не могут. И самые большие, самые ярые русские патриоты — это уехавшие из России на ПМЖ евреи. Вот уж кто любит родину до самозабвения и помрачения ума. Так может любить Россию только еврей и только издалека. Хотя немцы, уехавшие из Казахстана, любят свой родной Казахстан чуть ли не как сам Назарбаев его любит. И любовь к оставленной родине присуща казахским немцам и русским евреям в равной степени. Что в чём-то их роднит, но всё равно не сближает.

Ну, и «во-вторых» сыграло в отъезде Бориски одну из главных решающих ролей. Речь о банальных материальных причинах. Они возникли, когда Раиса стала не таясь музыкой зарабатывать, и его автоматом пособия лишили — как мужа, которого она, имея постоянные высокие доходы, обязана содержать. Такие вот у немцев идиотские немецкие законы.

Он же не заявил своевременно властям о перемене спутницы жизни на другую. У нас же как-то не принято о таких вещах властям заявлять, да ещё своевременно. А у них совершенно наоборот, принято. Потому что власти строго следят за тем, чтоб в связи со сменой бабы у человека не поменялось в лучшую сторону материальное положение и сумма налогов, которую он своему государству отдать обязан. Можно было, конечно, и заявить, но Бориска слишком быстро понял, что его уход от Раисы был ошибкой. А исправить эту его роковую ошибку Раиса на сей раз не согласилась. И что ему оставалось? Только ехать обратно.

«Разрешение моё, — думал, — на постоянное место жительства тут, в Европе, пускай остается за мной, а я поеду на родину. Имею право. И органы учёта безработных иностранцев не буду даже оповещать. Раз по их сведениям меня Раиса содержит, а не их педантическое государство. И раз у меня там сын неизлечимо больной проживает».

И взял Бориска у Раисы денег для сына брошенного и его первоочередных нужд, сел в комфортабельный автобус и поехал через все границы домой. То есть дома — в понимании жилья — на родине у него, конечно, не осталось, жильё он разменял и продал перед отъездом с родины навсегда. Но у сына же квартира какая-никакая была. На Бориску, кстати сказать, записанная. На неё он и рассчитывал, как на место своего предстоящего жительства. Тем более сыну необходима его помощь и его защита от агрессивной окружающей среды.

Работу и бабу какую-нибудь моложавую дома он себе найдёт. Дома с этим проще — и с бабами моложавыми проще, и с работой. А пока, на первое время, деньги у него были — те, что Раиса дала на сына Шизофреника.

Она понимала, что не сможет проверить, куда Бориска её деньги пристроит и как ими воспользуется, но не дать не могла. Сказала только:

— Я очень надеюсь на твою совесть, хотя совести у тебя нет и не было, — и дала.

Потому что оставленный на произвол судьбы Шизофреник был постоянной её, можно сказать, болью сердца. И она отважилась на отъезд и на то, чтобы оставить его одного без присмотра лишь потому, что помочь Шизофренику ничем уже нельзя было — медицина перед шизофрениками пасует. А второму её сыну, Горбуну, можно было ещё помочь, хотя бы теоретически, и она собиралась сделать для этого всё, что в её силах и средствах. Ведь если кто-то и мог уговорить его пойти на операцию по выпрямлению позвоночника, так это она.

Там, на родине, она побоялась его уговаривать, съездив на приём к начмеду в институт ортопедии и с ним по душам побеседовав. Начмед говорил, что такие операции давно проводятся их специалистами мирового класса с учёными степенями.

— И в восьмидесяти случаях из ста, — говорил, — успешно.

— А в остальных как? — спрашивала у начмеда Раиса.

— А в остальных, — отвечал начмед, — врать не буду — по-разному. Может и полной неподвижностью кончиться, если честно. Позвоночник — это вам не нога.

Здесь же, на цивилизованном Западе, Раиса почти сразу записала Горбуна в очередь к врачу-ортопеду. Он не хотел идти ни за что, но она настояла. В надежде, что тут-то как-нибудь ему помогут. И месяца через два, когда очередь наконец подошла, в назначенный день и в назначенное время сходила вместе с сыном на приём. Чтобы избежать с его стороны неожиданностей.

А ортопед, как только сын разделся и повернулся к нему спиной, стал на неё орать. Чего она от этого культурного на вид господина, знающего в совершенстве русский язык, никак не могла ожидать.

— Как вы, мать, это допустили?! — орал в присутствии её сына, раздетого до пояса, ортопед. — И что у вас за врачи такие безобразные! Да в Германии во время войны детей до подобного состояния не доводили.

Раиса всё это слушала, покорно хлюпая носом и не возражая. Поскольку возразить ей было собственно нечего. Не рассказывать же этому крикливому ортопеду, что у сыновей её вот всё было в пределах нормы, и они учились в средней школе со спортивным уклоном, а вот один стал за три минуты шизофреником, а другой в считанные месяцы горбуном. Никто и оглянуться не успел.

Когда первое затяжное обострение душевной болезни у Шизофреника пошло потихоньку на убыль, и обратили внимание на второго сына, и повели его по врачам, все они сказали, что при таком сколиозе можно попробовать корсет и спать на твёрдом, и лечебный массаж. Но, честно говоря, никакое лечение уже не поможет, только радикальное хирургическое вмешательство. Момент, сказали, упущен.

Горбун тоже слушал доктора и не одевался, и у него по спине бежали колючие злые мурашки. Наверно, от холода. В кабинете отопление работало экономно, и было нежарко. Немцы же не только привыкли экономить, они любят экономить. Вот и стоит у них в помещениях холодина с осени до лета.

Хорошо хоть медтехника и медоборудование шагнули тут далеко вперёд, и вероятность благополучного исхода операции равнялась почти девяноста пяти процентам из ста. А это уже кое-что, это уже шанс вполне ощутимый. Понятно, что тем пяти неудачным процентам от этой благополучной статистики будет не легче, если они всю оставшуюся жизнь проведут в койке на спине. Но пять процентов — это всё-таки не двадцать, ухитриться не попасть в пять процентов намного более вероятно, чем не попасть в двадцать.

Всё это Раиса методично и терпеливо пыталась внедрить в мозги своему сыну, а он от неё отмахивался, говоря:

— Отстань раз и навсегда со своей арифметикой. Не пойду я больше к их докторам.

«Но это он пока так говорит, — думала про себя Раиса, — а как влюбится в какую-нибудь девку ушастую c бёдрами, а та станет от него шарахаться и нос в сторону воротить, он по-другому запоёт».

Оставалось дождаться, когда кончится это «пока» и придёт к Горбуну влюблённость. И всё дело было в этом «дождаться». Которого можно и не дождаться. И если говорить не в общем, а о Горбуне конкретно, то что-то не видно было на горизонте той сакраментальной девки. А сам он, казалось, лишён этой способности и этой потребности напрочь, то есть не лишён, конечно, а не наделён изначально, при рождении. Нет, это не то чтобы факт, но так казалось. Возможно, ошибочно. Вот кто, к примеру, мог предположить, что такой способностью, в смысле, способностью влюбиться в девку, обладает его родной брат-близнец, законченный шизофреник с прутиком?

Раиса, кстати, посмотрев, как относятся к душевнобольным в Германии, мучилась оттого, что не смогла привезти сюда сына, и надеялась всё-таки сделать это как-нибудь потом, в будущем.

«А вообще, — думала она, — загадочная болезнь шизофрения. Почему полно сумасшедших у нас, ещё можно как-то объяснить. Алкоголизм, экология, политика, пятое-десятое. Но почему тут их гораздо больше? Почему в небольшом городе две спецшколы, где учатся умственно отсталые и душевно больные дети?»

Хотя может, тут их не больше, а меньше. Может, у нас они просто по домам сидят да по дурдомам, на улицу не высовываясь, а тут живут и гуляют открыто. Свободное общество предполагает свободу передвижений и для идиотов тоже. Считая, что идиоты ничем не хуже всех остальных. А в чём-то, так даже и лучше. С работы их уволить нельзя, кроме того, для них устраивают производства, где они что-то делают, не утруждаясь, практически по желанию, где их кормят, водят в бассейн да еще платят пособие плюс пятьдесят евро. Многим из них разрешено даже водить машину. Один ученик Раисы, не зная о сыне её, в России оставшемся, на эту тему любит шутить под Маяковского:

— Я б в шизофреники, — говорит, — пошёл, пусть меня научат.

Но там не тут… О какой способности Шизофреника влюбляться можно было говорить! А выяснилось — можно. Выяснилось, что нужно было только дать ему возможность. И, невзирая на прутик, и на питание одними консервами, и на болезнь многолетнюю и никакому лечению не подлежащую, способность эта проявила себя и вылезла наружу, как какой-нибудь джинн из бутылки с кислым дешёвым вином.

13.

Да, наверно, эта способность, вместе со всем прочим в нём, на его душевной болезни зиждилась, как на цельнолитом фундаменте, но это в данном случае несущественно. Многие учёные и врачи считают, что само состояние влюблённости есть болезненное состояние души и тела, а не нормальное. И отсюда следует, что влюблённость Шизофреника в девку Зару мало чем отличалась от влюблённости кого-нибудь другого в какую-нибудь другую девку, допустим — чтоб далеко не ходить — того же Ромео в ту же Джульетту. А раз так, дверь Бориске открыл не сын его, который бегал в это время по городу трусцой с прутиком, дверь открыла незнакомая девица слегка проституточьего вида и племени. Не говоря уже о том, что полуодетая и полупричёсанная. Видно, спала после обеда или завтрака.

— Чего надо? — спросила девица. — Здрасьте.

— Мне сына моего надо, — сказал Бориска вызывающе. И подвинул на всякий случай вперёд свой чемодан, чтобы у девицы не было возможности и соблазна дверь захлопнуть.

— Сына? — удивилась девица. — А я думала, у него нет никого родных.

— Есть, — сказал Бориска. — Так где он, мой сын?

— Бегает ваш сын, — сказала девица, — с прутиком трусцой. Могли бы и знать об этой его придури, в смысле… особенности. Если вы отец.

— Я отец, — сказал Бориска, — и я знаю. А ты кто?

— Я Зара, — сказала Зара, — входите.

Бориска вошёл. И внутри ему не понравилось ещё больше, чем снаружи. Снаружи Бориске не понравились хамские архитектурные изменения, произошедшие с родным городом всего за четырнадцать месяцев его отсутствия, а внутри, в квартире, ему не понравилось всё. Вплоть до чистоты и порядка. Потому что он сразу понял — эта девка сюда не в гости пришла или как-то ещё, она здесь живёт и хозяйничает по-домашнему. На постоянной, как говорится, основе. Естественно, Бориска заподозрил что-то нехорошее и, возможно, самое нехорошее. Он же не мог знать, что Заре в один прекрасный день, а именно в день знакомства с его сыном Шизофреником стало просто некуда идти.

При этом Зара всё равно считала, что она ещё в крупном выигрыше пребывает. Ей, и правда, фортуна улыбнулась во весь свой зубастый рот. И милостиво оставила в живых. А всех, кто остался сидеть за столиком с Вовой Школьником, и кто хохотал ей в спину гомерически, не оставила. Их вместе с Вовой, заодно, порешил из автоматического оружия какой-то киллер без страха и упрёка. Вошёл в кафе «Алабама» через пятнадцать минут после ухода Зары на задание и всех, кто сидел с Вовой, израсходовал к такой-то матери в упор. Израсходовал, положил автомат на стол и ушёл как ни в чём не бывало. Пока посетители и администрация кафе пребывали в шоке и ступоре, и не могли прийти в себя, чтоб закричать.

И никто его больше не видел. И никто не смог дать внятных показаний даже для составления фоторобота. Твердили, как попугаи, одну-единственную особую примету: «В тёмных очках с автоматом». Но что от этой приметы толку? Очки можно и снять при случае. Не говоря уже об автомате. А никаких иных, более существенных примет никто следствию сообщить не смог.

Газеты местные, как всегда в таких случаях, на первых своих полосах написали, что по всем характерным признакам это было заказное убийство и беспрецедентная криминальная разборка. А кто заказал, кто с Вовой разобрался и за что, газеты не написали. Поскольку они ничего этого не знали, им этого знать не положено.

Зара могла, конечно, тут же в профессию вернуться, её бы с руками и ногами оторвали. Такая, как Зара, на дороге не валяется. Да и связей у неё, без Вовы, в этом мире хватало во всех смыслах. Но ей захотелось повременить и отдохнуть малость от забот о хлебе насущном и вообще от всего. Деньги пока были, жилплощадь — не ахти какая, зато сама собой подвернулась. Почему б и не отдохнуть? Тем более жалко ей стало этого несчастного Шизофреника. Ещё там, на улице, когда она, выполняя задание, шла за ним по пятам, а он обернулся и сказал, что вооружён, запугать её хотел. Уже тогда она его почему-то пожалела, по-женски. А уж когда удалось ей в его квартиру войти, совсем нехорошо она себя почувствовала. С детства будучи брезгливой. Тараканы пешком по квартире ходят, никого не опасаясь, грязь кругом, запустение, пауки во всех углах развешены сверху донизу гирляндами. И запах такой, что без противогаза ни дыхнуть, ни охнуть — не запах, а прямо тебе аромат.

— Господи, как ты тут живёшь? — сказала Зара, войдя.

— Не смейте открывать окна, — сказал Шизофреник. — И сказал: — Вы зачем за мной следили и домой ко мне пришли? Чтобы зверски убить?

— Да кому ты на хрен нужен, — успокоила его, как могла, Зара, — за тебя ж, как за нормального, срок дадут, а к чему мне срок?

Шизофреник, видя, что Зара его не убивает, а, наоборот, с ним разговаривает, вроде немного расслабился и стал поспокойнее, но всё равно нервничал.

— Вы всё-таки учтите, — сказал он, — на всякий случай, что я вооружён.

— Учту, — сказала Зара, — учту. — И ещё она сказала: — У тебя пылесос есть? Или хоть тряпка половая?

Шизофреник, казалось, не понял, о чём его спрашивают, и не отреагировал на вопрос никак, только на вздохе вздрогнул. Тогда Зара сама пошла в туалет, нашла в углу заскорузлые какие-то штаны, ведро. Сначала вымыла ведро, потом с трудом запихнула туда затвердевшие, будто они были фанерными, штаны, размочила их и стала вывозить грязь. Но быстро установила, что штанов недостаточно, что тут одними штанами не обойтись.

Она сказала Шизофренику, чтоб ждал её, сходила на угол в магазин «Всё для дома» и приволокла щётку, швабру, моющих средств и дико вонючей гадости против насекомых вредителей.

Шизофреник, конечно, пытался её обратно не впустить, но она предусмотрительно захватила с собой ключ от входной двери. Он попробовал держать дверь руками, но Зара дёрнула как следует, и дверь распахнулась настежь, а Шизофреник вывалился по инерции на лестничную клетку.

— Пошли домой, горе луковое, — сказала Зара, поднимая его с бетонного пола. — Сколько можно тебя таскать? Ты ж не лёгкий. Хотя и худой, как лисапед.

Шизофреник послушно поднялся и послушно вошёл в квартиру. И забился в своё кресло, подняв колени и отгородившись ими от Зары и вообще от лишнего мира. Но стоило Заре нажать на разбрызгиватель антинасекомой жидкости, и он завопил:

— Ага, вы всё-таки меня травите, я так и знал, я знал.

Он схватил грязное, воняющее кислым, полотенце, намочил его под краном и закрыл лицо — чтобы через него, значит, дышать. С полотенца закапало на пол и быстро накапало лужу.

Зара, не обращая внимания на его вопли, продолжила тотальную дезинфекцию. А закончив, сказала:

— Пошли, выйдем на воздух. А то ещё чего доброго и правда подохнем. Вместе с тараканами и пауками.

Шизофреник бросил полотенце в лужу, захватил, стоявший в коридоре под вешалкой прутик, и выбежал из квартиры. Зара вышла за ним и заперла дверь на два оборота ключа. И с того дня осталась в этой квартире пожить. Поскольку услышала по радио, что Вову её грохнули, а значит, она ничем теперь ему не обязана и ничем не может помочь. Купила два комплекта постельного белья, полотенца и прочую хозяйственную лабуду, и осталась покуда.

И сейчас открыла вернувшемуся Бориске дверь, впустив его внутрь. И ещё подколола:

— Входите, — говорит, — папа, входите. И чувствуйте себя как дома.

И эта её неуместная ирония совсем уж Бориске не понравилась.

— Ты давай полегче, — сказал он девице, — с папой. А то видали мы таких.

— Каких? — спросила девица.

И так отчётливо она это спросила, что стало Бориске под рубахой не по себе.

14.

И старику Йосифу, отцу Борискиному, тоже теперь не по себе было. Причём постоянно. Всё время, то есть днями и ночами. Потому что теперь Йосиф ни с кем не ругался, теперь он только сидел перед телевизором. Молча или разговаривая с котом. Можно сказать, сидел, не вставая. Хотя вставать ему так или иначе приходилось. К врачу, допустим, сходить — давление и сахар измерить — или в аптеку за лекарствами, или в магазин — продуктов купить. Себе и коту. Кота же кормить надо было по-прежнему сытно, коту всё равно, один Йосиф или не один, есть ему, с кем ругаться, или не с кем. Кот жрать требует не хуже пролетария — три раза в день железно. А если ему не дать, он кидается, хватает когтями за руки и отгрызает пальцы. Такая дрянь прожорливая и дикая. Зверь, а не кот, и кличка Малёк ни с какой стороны ему не соответствует. Ошибочно его так назвали Йосиф с женой, в его детстве. Они же не могли прозорливо предвидеть, что маленький пушистый котёнок вырастет в такого саблезубого монстра весом шесть килограммов, у которого только жратва будет на уме. Жена Йосифа, подозревала, что у него глисты завелись, у кота. А Йосиф её высмеивал, говоря:

— Ну откуда у кота, ни разу в жизни на улицу не вышедшего, глисты? Может, от тебя?

А теперь, когда жены у него не стало, Йосиф говорил коту:

— Вот помру и я, — говорил, — кто тебя тогда будет три раза в день кормить? Вопро-ос…

То есть заботы у Йосифа всё же были. Забот хватало.

Бориска отцу говорил:

— Ты б друзей каких-нибудь себе завёл из наших. Чтоб одному целыми днями не сидеть молчком.

А Йосиф логично ему отвечал:

— В старости, — отвечал, — нужны дети и внуки, а не друзья. Потому что друзья в старости ничем помочь не могут. Им или самим нужна помощь, или они умирают с тобой наперегонки, или вообще уже умерли. Раньше тебя.

А потом он, Бориска, взял и уехал, сволочь. После того, как жена Йосифа ни с того ни с сего умерла — не жилось ей, видите ли. А кто ещё у него был? Внук да невестка. От которой тот же самый Бориска второй раз ушёл к какой-то другой тётке, и, значит, невестка ничем, ни сном, как говорится, ни духом, Йосифу не обязана. Она же не родная ему в нынешних обстоятельствах невестка, а два раза бывшая. У внука, наверно, тоже свои дела неотложные и своя какая-нибудь жизнь и судьба.

Внук и раньше не слишком в гости к ним приходил, и когда бабка жива была. Он ещё ребёнком, бывало такое, придёт с родителями на какой-нибудь праздник вроде дня рождения или Дня металлурга и сразу начинает ныть и канючить — пошли домой, пошли отсюда, пошли. А тут совсем Йосиф забыл, когда его в последний раз видел. После того, как расселились они из общежития в разные социальные квартиры, так, пожалуй, и не видел его Йосиф. На похоронах бабки, правда, мелькнул внук перед глазами и исчез, ушёл наверно. Зарисовался для приличия, и ушёл. В городе, и то ни разу не встретился Йосиф со своим внуком. Хотя город, особенно если по российским масштабам судить, не слишком большую площадь и протяжённость имеет, и в его центре, вблизи основных магазинов, всех знакомых своих можно встретить, если часа полтора-два туда-сюда погулять. Другое дело, Йосиф и сам давно в этом самом центре не был и не гулял.

«Чего это я буду ни с того ни с сего гулять? — думал он. — И зачем? На баб смотреть, у которых лиловые трусы над штанами торчат, или на мужиков сопливых в футболках при нуле градусов? И чего они так любят голышом бегать? Никак закаляются на случай повторения зимы сорок второго года под Москвой».

Приблизительно так он думал о местных жителях. Но и то, что в центре шаталось полно русских, и везде слышалась русская речь, тоже Йосифа не радовало. Он ведь не только слышал родной язык, но и видел тех, кто на нём говорит. И главное — в отличие от немецкого — понимал, что именно говорят. И это сразу не радовало.

«Квасные русофилы, — ворчал старик Йосиф, — должны быть по гроб жизни обязаны Германии за то, что стала она принимать евреев и немцев — вон сколько всякого дерьма покинуло Россию. Тунеядцы, алкаши, воры, жульё, дураки — они же с дорогой душой в Германию рванули и тут осели. По-хорошему, когда немцы пригласили евреев к себе жить, евреи должны были бы содрогнуться. И они содрогнулись. Содрогнулись и поехали, а приехав, стали мирно и наивно мстить за своих. Если получалось, конечно, как-нибудь немцам нагадить. А немцы уже вроде и поняли, что погорячились, но не выкидывать же приехавших. Это же неполиткорректно получится, если выкинуть».

Так что ходил Йосиф в ближайший супермаркет «Норма» да к доктору медицины Эмме Браун, которая теперь совсем рядом с его домом принимала, в трёх минутах ходьбы, ну ещё батарейку для слухового аппарата купить новую — вот и все его турпоходы. Потому что и правда, некуда ему больше ходить. И незачем. Ноги и без ходьбы болят, в сидячем положении.

А всякие письма официальные, какие приходили от разных германских властей и учреждений чуть не ежедневно, Йосиф бросал в угол. Не распечатывая. Всё равно читать он по-ихнему не умел, и не учиться же читать в его преклонном возрасте на иностранном языке. Пока Бориска не уехал обратно, он ему письма вслух прочитывал и говорил, что с ними нужно делать, или сам делал — отвечал или звонил куда требовалось, или анкеты всякие заполнял, без которых немцы дня прожить не могут, а то и сопровождал Йосифа на приём в какой-нибудь государственный орган Объединённой Германии. Тут, надо отметить, вёл он себя правильно, как хороший сын пожилых родителей. Ему ведь тоже нелегко это всё было — звонить и с документами разбираться, с его слабым знанием чужого языка, а он всё равно это делал. Понимая, что больше некому. А теперь вот, наверно, понимать эту простую истину он перестал. Или он закрыл на неё глаза и отбросил. Иначе б не уехал. И не оставил тут Йосифа перед телевизором с котом. Главное, сам же его сюда привёз и сам же тут одного бросил.

Хоть бы в дом престарелых определил. Тут, говорят, дома престарелых — не то, что наши богадельни бюджетные, тут комфорт и уют, и уход, и отдельная каждому старику комната со всеми удобствами.

Да, посетила Йосифа трезвая мысль о том, чтоб в дом престарелых переселиться. Когда Бориска уехал. Но он от неё отказался сразу же после того, как она ему в голову пришла. Из-за того, что спутниковой антенны, чтоб принимать русские каналы, ни в одном германском доме престарелых, скорее всего, нет и быть не может. А жить без антенны и новостей российской политики Йосиф не мог себе позволить. Не мог и не желал принципиально. Привык он к русским новостям, как к любимой болячке в заднице. И не только к русским.

Ему один немецкий умелец, в прошлом казах из Темиртау, так хитро установил тарелку и головки подрегулировал, что она позволяла принимать русские, украинские, молдавские новости и новости Аджарии. Языков аджарского и молдавского Йосиф, ясное дело, не знал, но при наличии картинки почти всё и без слов было понятно. Конечно, привык он к такому обширному сервису. И к коту своему дикому привык. А позволяют ли брать в дома престарелых котов, он не знал. Но предполагал, что вряд ли. Если каждому старику разрешить взять своего кота или пса, или птичку с рыбками, это будет уже не дом для жизни пожилых людей, а зверинец какой-то. И куда девать это зверьё, когда хозяева помрут? Выходит, был Йосиф к своему нынешнему жилью привязан. Практически в прямом смысле слова.

«Доживу уже как-либо так, — думал он, — а когда доживу, кто-нибудь без меня сдаст кота в приют для домашних животных».

Йосиф и сам иногда подумывал сдать его туда, но слышал он, там животным живётся плохо, из-за переполнения. Вот вроде и любят тут все собак и кошек, и души в них не чают, а приюты переполнены отчего-то. Ну да слава Богу, что они вообще есть, приюты. Дома бездомные коты на помойках кормятся и там же подыхают.

И конечно, никуда он кота не сдавал. Может, ещё и потому не сдавал, прощая ему всё, что кот его умывал шершавым до боли языком. Если у него настроение было хорошее. Запрыгнет Йосифу на колени, станет на задние лапы, передние в грудь упрёт и вылизывает ему шею, подбородок, щёки. И урчит, как трактор в поле. А в супермаркете «Норма» всегда покупал Йосиф одну лишнюю банку консервов и клал её в специальный контейнер для пожертвований. Этими пожертвованными консервами потом животных в приютах подкармливали, и он вносил в это хорошее дело свою скромную лепту.

«Но может, и повезёт коту в будущем, — думал Йосиф, — и его возьмут какие-нибудь соседи в хорошие руки. Они же не будут знать о его скверном характере и подлой прожорливой натуре. А на вид он красавец, таких красавцев здесь даже и в зоомагазинах не продают за большие деньги. Ну, а характер они ему поправят, кастрируют его, да и ладно, он и станет спокойнее. Они ж тут кастрируют всё, что движется. Выходит, кастрации коту в любом случае не избежать, хоть куда он попадёт. Разве что возьмёт его, несмотря на Бориску, Раиса, придёт к справедливому выводу, что кот за Бориску не в ответе и ни в чём не виноват, и возьмёт».

Йосиф теперь часто и подробно думал о незавидном будущем своего кота. Наверно, для того, чтобы не думать о своём собственном будущем, тоже незавидном и предсказуемом. Чего о старости и её перспективах зря думать? Старость — это, к сожалению, полная ясность и предсказуемость перспектив, а не их отсутствие. И тут от Йосифа ничего не зависело — думай не думай, ни старость, ни будущее от этого не изменятся и не станут ни лучше, ни хуже.

15.

Зато у некоторых людей и целых народов это одно из основополагающих занятий — о будущем думать. И не просто думать, умозрительно, а думать, как бы его поскорее приблизить и на хрен изменить. Нет бы, о настоящем своём заботиться, и по мере сил тихонько, чтоб на поворотах не заносило, изменять его в нужную сторону. И тоже сначала пять раз хорошо подумать — прежде чем начать изменять. А некоторые, они живут, ни о будущем, ни о настоящем не думая. И вообще не думая. Живут себе и живут. Без дум. Как тучки небесные, вечные странники или как рыбы в прозрачной воде. Этим лучше всего на поверку приходится. Потому что без дум всегда лучше. Чем с думами и прочим балластом.

Зара это точно знала, так ей жизненный опыт недвусмысленно диктовал. А Шизофреник, может, и не знал, и опыта никакого на этот счёт осознанно не имел, но без дум он жить всё-таки мог более или менее уравновешенно, а с думами не мог. И как только они его обступали, думы какие-нибудь, ему сразу становилось хуже, болезнь активизировалась, нападало перевозбуждение, и он начинал остро нуждаться в принудительном лечении. И, самое неприятное, думы на него накатывали чёрт знает о чём. О чепухе всякой. В последнее время, к примеру, его очень беспокоили и волновали, с одной стороны, Саддам Хуссейн, а с другой стороны, Владимир Путин. Зара говорила ему:

— Да на фиг они тебе сдались, ты о себе думай, о своей жизни или о чём-нибудь приятном, а о Путине с Хуссейном не думай, о них и без тебя есть кому подумать.

Но Зара могла говорить что угодно, это на ход мыслей Шизофреника никак не воздействовало. На его мысли вообще ничего не воздействовало. В том числе и он сам.

Нет, когда речь шла не о мыслях, а о каких-то более простых вещах на уровне культуры быта, Зара всё-таки могла его убедить или заставить сделать так, как хочется ей, а не ему. Вот, скажем, пока она в его жизни отсутствовала, Шизофреник ни разу по собственной воле не помылся. Даже до пояса. Потому что нелюбовь к мытью есть один из распространённых симптомов болезни. А Зара его принудила, вопреки симптому этому антисанитарному. Первый раз, конечно, насильно. Затащила в ванную, сорвала в два приёма одежду, надавала по щекам оплеух и помыла снизу доверху во всех нужных местах. И сколько он ни сопротивлялся, сколько ни орал «люди, милиция, убивают», ничто ему не помогло.

— Чистота — залог здоровья, — причитала над ним Зара, орудуя мочалкой, — а здоровье принадлежит народу.

И ещё она цитировала любимую поговорку одного своего давнего клиента — капитана каких-то родов войск:

— Автомат любит ласку — чистоту и смазку, — так говорил капитан, хохоча и снимая с себя ремень, кобуру, портупею, штаны и прочее обмундирование.

А потом, после того уже как Зара и в постели над Шизофреником форменное насилие сотворила (оценив во время мытья его мужские достоинства), она элементарно больного шантажировала. Говорила:

— Не помоешься — не дам.

И Шизофреник бежал в ванную впереди паровоза вприпрыжку и выходил оттуда через четыре минуты как новенький. Поскольку понравилось ему это её насилие. То есть «понравилось» — не то слово и ничего не отражает. Ему оно ТАК понравилось, что Зара сначала вообще испугалась — думала:

«Он или помрёт подо мной от удовольствия, или вторично с катушек слетит».

Но, слава Богу, обошлось. Если не считать этого «ТАК». Означавшего «до потери пульса и остатков сознания, до дрожи в суставах рук и ног, до ощущения абсолютного счастья». Даром что шизофреник, а вкус полноценной половой жизни вмиг понял и ощутил. Поэтому мылся он теперь практически ежедневно. И не только мылся, но и бороду Зара ему подстригала аккуратно, и ровняла ножницами буйную шевелюру.

Бориска, когда приехал, из дальних странствий воротясь, и дождался сына с ежедневной многочасовой пробежки, можно сказать, его не узнал — настолько непривычно он выглядел. В смысле, настолько опрятно. И ведь сколько они с ним ни бились, мыть ещё как-то его удавалось несколько раз в году, но постричь себя или побрить никому не позволил он ни единого раза в жизни. А тут пожалуйста, такие видимые положительные сдвиги и процессы. Не во всём, конечно, но хоть в чём-то…

— Ну, привет, сын, — сказал ему Бориска, когда Шизофреник вошёл и поставил в угол свой прутик.

— А, привет, — сказал Шизофреник и сказал: — Ты как думаешь, Путин пойдёт на третий срок? Или перед лицом своих товарищей и демократических идеалов не посмеет?

Бориска от такого прямого вопроса растерялся. Неожиданно для себя. И не нашёлся, что ответить.

— Я думаю, пойдёт, — сказал Шизофреник. — Я в этом фактически уверен. — И он изложил Бориске свои на этот счёт соображения и политические прогнозы.

— Идите есть, — сказала Зара из кухни, — п-политики!

Шизофреник откликнулся на зов быстро и радостно. Вбежал на кухню, подбежал к Заре. Наклонился к её лицу.

— Почему, — спросил, — от тебя клубникой пахнет?

— Потому что я выпила ананасового соку.

Шизофреник рассмеялся так, как смеются счастливые люди, и сказал:

— Логика!

Бориска тоже не прочь был поесть горячего. С дороги. Зара положила перед Шизофреником консервный нож, поставила тарелку и две жестянки: «Скумбрию в собственном соку» и «Сельдь атлантическую в томате».

— Что ты будешь есть? — спросила она.

— Тихо, — сказал Шизофреник. — Я сам знаю, что буду есть. Посторонних этого прошу не касаться.

Они сели к столу. Шизофреник взял ключ, взял обе банки и вышел из кухни в комнату.

— Ничего, кроме консервов, не ест, — сказала Зара Бориске. — Хлеб, и то не ест.

— Я знаю, — сказал Бориска. — Он давно ничего другого не ест. И покупает их только сам, своими руками.

— Да нет, — сказала Зара, — покупаю я. Он не против.

Себе и Бориске Зара дала жаркого с макаронами. Над тарелками стал подниматься пар. Запахло специями и домашним теплом.

— Это уже большой прогресс, — сказал Бориска. — Очень большой прогресс.

Через минуту вернулся Шизофреник с открытой сельдью. Скумбрию он принёс нераспечатанной и поставил в холодильник. Взял ложку, помыл её под горячей водой с мылом, сел, отодвинул от себя тарелку и начал есть ложкой из банки. Зара и Бориска тоже приступили к трапезе.

— Извините, еда простая, — сказала Зара не без вызова.

— Спасибо, — сказал Бориска, — я люблю макароны. И жаркое домашнее люблю.

Он положил в рот кусочек мяса.

— Вкусно. Немцы так мясо готовить не умеют.

Бориске показалось уместным выставить на стол бутылку дешёвого супермаркетовского вискаря. Он специально привёз с собой несколько бутылок. Специально для подобных случаев.

— Я сейчас, — сказал он, сбегал к чемодану и вернулся с ёмкостью. — Вот. По случаю моего приезда.

— Вы были в Германии? — спросила Зара.

— Ну да, — сказал Бориска. — Только я там не был, я там жил.

— А к нам надолго?

Бориску, конечно, покоробило это «к нам», но он решил пока не заострять.

— Не знаю, может, и навсегда.

Зара, в свою очередь, пропустила мимо ушей «навсегда», хотя прекрасно его заметила и оценила. Она сказала обыкновенное, ради приличия:

— Да, — сказала, — в гостях хорошо, а дома лучше. — И добавила: — Если, конечно, есть дом. У меня вот, например, дома своего нет.

— А я там не в гостях был, — сказал Бориска, — я там в эмиграции был. Это несколько хуже, чем в гостях. Это разное.

Бориска отвинтил колпачок, Зара сняла с полки две рюмки.

— Лучше бы стаканы, — сказал Бориска, — такие низкие, знаешь? С тяжёлым дном.

Зара сказала «знаю», но с места не тронулась.

— Ну да Бог с ними, со стаканами, — сказал Бориска. И сказал: — Понимаешь, эмиграция — это даже при нынешней свободе передвижений и всего такого не туризм. Туриста, гостя, всегда интересует только первое впечатление. И от второго он открещивается и отпирается всеми силами. Чтобы не испортить себе впечатления первого, самого для него ценного и самого ошибочного. Поэтому так много людей занимается туризмом, ездят в гости и пялятся в составе экскурсий на достопримечательности. А каждый день жить среди этих чужих достопримечательностей желают почему-то немногие.

Они выпили. Поели жаркого.

— Резковато, — сказала Зара.

— Зато голова от него не болит. Давай ещё по одной.

— Давайте.

Пока они выпивали и закусывали, Шизофреник доел свои консервы и принюхался.

— Это плохо пахнет, — сказал он и показал на бутылку.

— А ты не принюхивайся, — сказала Зара, хотя была с ним согласна.

— Хорошо, — сказал Шизофреник и закрыл нос рукавом.

Выпили ещё. И Бориску потянуло на разговоры. И он, непонятно зачем, по-видимому, от усталости, стал рассказать Заре и Шизофренику о своём походе в крематорий:

— Представляете, — говорил, — у меня горе, мать умерла, а они отказываются её сжигать и хоронить. Линия у них вышла из строя полуавтоматическая. Отец меня чуть со свету не сжил, мол, так-то ты выполняешь свои обязанности единственного сына. Ну, я и пошёл в этот их крематорий. Раньше, говорю, вы евреев сжигать не отказывались, что же теперь на вас нашло? Почему не сжигаете? А они говорят: «Мы никого не сжигаем, независимо от национальной принадлежности и вероисповедания». И говорят: «Вот вы кто по образованию?» Я говорю: «Инженер». А они: «Значит, вы нас поймёте».

Бориска налил ещё по рюмке.

— Пусть земля будет ей… — сказала Зара.

— Пусть, — сказал Бориска.

— Я прослушал, кто умер? — спросил Шизофреник.

— Бабушка твоя умерла, — сказал Бориска.

— Да? — сказал Шизофреник. — Я не знал.

Бориска выпил и спросил:

— На чём я остановился?

— На том, что вы инженер.

— Ну да. И они начинают рассказывать мне, что у них заклинило лифт. Тот, который опускает покойного как бы в землю, а в действительности на транспортёр, подающий его в печку. «Мы, — говорят, — сто раз письменно начальству докладывали, что цилиндры перекашивает, лифт подклинивает, и это добром не кончится. Вот оно и не кончилось. Теперь всё рабочее помещение от пола до потолка включая стены в масле, цилиндры ремонту не подлежат, только замене, а их в наличии нет. Понимаете»?

Я говорю: «Очень хорошо понимаю, что такое „нет в наличии“, я, — говорю, — всю жизнь по снабжению». А они: «Вот и прекрасно, — говорят. — Цилиндры уже заказаны на одном из заводов „ФауДэО“, и заказ находится в стадии выполнения. Стены и потолок к покраске тоже подготовлены».

Я плюнул и ушёл. А они мне вслед кричат: «Надеемся, наши разъяснения вас полностью удовлетворили, и у вас больше нет к нам никаких претензий?» Уроды.

— А я в Германию не поехала, — сказала Зара. — Меня приглашали, работать, а я побоялась.

— Чего же ты побоялась? — спросил Бориска.

— Да мало ли, — сказала Зара, — чужая страна, чужие порядки, чужие люди.

— Люди везде чужие, — сказал Бориска. — Хоть там, хоть тут.

Зара подумала и пришла к выводу, что этот незваный папаша прав. Особенно в её, так сказать, кругах своих не встретишь, сколько ни ищи. Сегодня он тебе свой, а завтра за десять долларов продаст с потрохами и кроссовками. А Бориска подумал:

«Интересно, кем это её приглашали в Германии работать?», — и думал об этом без перерыва, до самого утра — провисал на раскладушке, которую поставила ему в кухне Зара, и думал.

16.

Да, с работой в нынешней Германии не очень хорошо сейчас обстоит, не то что раньше обстояло. Даже с такой работой, на какую приглашали Зару, есть определённые сложности. В Германии же всё это официально узаконено, через отдел кадров и профсоюз. Все вакантные места в так называемых пуфах заняты, все готовы работать сверхурочно и платить сумасшедшие налоги. Очередь стоит из желающих трудиться в поте лица и тела не за страх, а за совесть. Особенно от гражданок из стран, недавно вошедших в Евросоюз, отбоя нет.

Поэтому Раисе, это все так считали, с работой крупно повезло. Есть такие люди, которым, несмотря ни на что, всегда крупно везёт. Вот и ей наконец повезло, впервые в жизни. Может, не так крупно, как могло бы, но всё-таки и не мелко.

Во-первых, фактически по специальности она работала, невзирая на Европу и растущую безработицу. Во-вторых, очень прилично для новой эмигрантки зарабатывала. В-третьих, не зависела от разных социальных органов и арбайтзамта****, который только и делает, что норовит пристроить интеллигентного человека к метле. А о Раисе вскоре и коренные немцы прослышали: что живёт и работает в их городе учительница из России, и не просто учительница, а выпускница советской консерватории. Это после того случая, когда трое её учеников один за другим в Высшую Берлинскую музыкальную школу поступили. И обо всех троих берлинские светила отзывались восторженно, причём не в кулуарах каких-нибудь своих отзывались, а по телевидению.

Вот после их успеха неожиданного слух о Раисе как о педагоге и стал кружить по всему городу и по его многочисленным окрестностям, и немцы строем повели к ней своих детей на выучку. Она уже по десять часов в сутки работала, а они всё вели и вели. Прямо эпидемия какая-то их поразила музыкального свойства. И стала Раиса зарабатывать уже настоящие, даже по меркам местного населения, деньги. При этом жила она теперь одна, а тратить много денег на себя, так чтоб по-настоящему в своё удовольствие, не умела. Не научилась, дожив до более чем зрелых лет. Зарабатывать, выходит, научилась, а тратить нет. И зарабатывая, Раиса думала:

«Пусть, пригодятся. Деньги лишними не бывают. Страховая медицина — это, конечно, гениальное изобретение человечества, но для того, чтобы определить мальчика к нужному врачу, чтобы именно он, а не кто попало, его оперировал, наверно, и здесь деньги нужны».

Раиса не знала точно, нужны или не нужны здесь для этого деньги. И если нужны, то как много. Она знала лишь, что деньги ей в любом случае жить не помешают, в этом она была уверена. Просто потому, что сложно ей было представить и обрисовать ситуацию, когда наличие денег могло бы существенно повредить. Она считала, что таких ситуаций не бывает. Абсолютное большинство людей так считают (кстати, ошибочно), и она считала так же.

При наличии свободных денег и второму её сыну, Шизофренику, можно более или менее пристойное существование как-то обеспечить и оплатить, и первому максимально помочь. Не только в исправлении его больного позвоночника, а в общем, в жизни то есть. Чтоб он имел стартовую площадку и не чувствовал себя среди сверстников своих ущербным и отстающим в материальном смысле.

Для этого, например, Раиса на права денег ему дала, и он сдал экзамены неожиданно легко. Билеты по теории вождения, и то умудрился как-то выучить. Не на слух — некому было ему вслух читать, — а как все нормальные люди. Ну, а практика и вовсе сама ему далась, видно, имел он к этому особые способности. Учитель автошколы, пожилой человек и бывший автогонщик, сначала не верил, что Горбун никогда не водил машину, а, поверив, удивлялся и говорил, что такого ученика у него ещё никогда не было. Чтоб впервые сесть за руль и поехать, соблюдая все правила, и сразу припарковаться как положено, и чтоб машина ни разу не заглохла в их городе, лежащем на крутых холмах и склонах — нет, такого ученика он ещё не встречал. И Горбун взял всего шесть уроков вождения — меньше уже было невозможно, не положено — и сдал с первого раза сложный экзамен. А это совсем не каждому удавалось и далеко не всем.

И, конечно, Раиса купила ему автомобиль, тем более день рождения у него подоспел. Вернее, она сказала, что оплатит покупку и страховку, и налог.

— Можешь выбрать, — сказала, — себе машину, какая тебе нравится и подходит, только не нахальничай сверх меры. В смысле, БМВ и Мерседесы всякие не покупай, а покупай доступный мне автомобиль среднего класса.

— Откуда я знаю, что тебе доступно, а что недоступно? — сказал Горбун и выбрал двухлетнюю Хонду Джаз чёрного цвета. — Для начала сойдёт, — сказал он.

— Да, для начала лучше не придумаешь, — сказала Раиса. И сказала с некоторой долей шутки: — Надеюсь, ты мне не откажешь, если я попрошу тебя куда-нибудь съездить.

В ответ Горбун спросил:

— Так тебе просто личный водитель нужен?

— Кстати, почему бы и нет, — сказала Раиса. — Могу взять тебя на эту непыльную должность.

Горбун ничего не ответил.

— Ну, подумай, — сказала Раиса. — И давай, — сказала, — в ресторан сходим. Обмоем дорогую покупку и, может, всё-таки даст Бог, твой день рождения отметим. Чтобы уж два раза не ходить.

О дне рождения Раиса отозвалась так неуверенно, потому что на свой день рождения Горбун всегда заболевал. С самого раннего детства. То корью, то коклюшем, то свинкой. И, повзрослев, тоже чем-нибудь непременно заболевал. Да и Шизофреник впадал к этому их общему дню в беспокойство или, наоборот, в депрессию.

Но на этот раз Горбун заболел незначительно — простудился. И они — как Раиса и мечтала — сходили в неплохой французский ресторан, и вкусно там поели, и выпили за то, чтоб машина никогда не ломалась, и за счастье Горбуна выпили, а также и за его здоровье. А наряду с этими удовольствиями, Раиса фактически уговорила его на работу к ней оформиться.

— Ну чего б тебе по-лёгкому денег не заработать? — выпив, говорила она. — И от арбайтзамта с его дурацкими требованиями и предложениями отвяжешься.

Горбун молчал.

— В конце концов, не захочешь, через год уволишься, и будут тебе ещё год нормальное пособие по безработице платить, а не эти копейки, которые ты сейчас получаешь. Да и за компьютером будешь меньше горбиться и зрение портить.

Горбун молчал, но Раиса чувствовала, что в результате уломает она его, уломает. Как говорится, на свою голову.

_______________

****Арбайтзамт — что-то вроде биржи труда, которая не столько предоставляет работу безработным (ну, разве что неквалифицированную и низкооплачиваемую), сколько заставляет всякими репрессивными способами её искать. Прекрасно понимая, что найти работу, тем более иностранцу, при нынешнем состоянии рынка труда практически невозможно.

Правда, он же, арбайтзамт, целый год платит неплохое пособие тем, кто работу имел, но потерял, да и тем, кто не имел, какие-то деньги платит, и на жизнь их, если скромно, хватает.

Такая, значит, противоречивая организация.

17.

Действительно, компьютер Горбун использовал как-то по-пятикантропски — только чтобы играть во всякие дурацкие игры. Гонки, стрелялки, «Мортал комбат» и тому подобное «Дум два». А больше ни для чего не использовал. Разве что порно-сайт какой-нибудь под вечер посетит, да заголовки новостей в Интернете прочитает раз в неделю. При его любви к чтению — заголовков вполне, за глаза, то есть Горбуну хватало. Тем более что интересные заголовки попадались в редких случаях. Всё больше про Филю Киркорова что-нибудь эдакое, смехотворное, или про президентов Путина, Буша да Хуссейна.

Но как-то он вычитал среди заголовков такой: «Можно ли уберечься от подставы?». И этот заголовок показался ему интригующим. И потянуло его узнать, что это за подстава такая, и можно ли от неё как-нибудь уберечься. Он сделал шрифт на экране покрупнее и всю статью целиком прочёл. Благо, она оказалась не очень длинной. Если б очень, он бы, наверно, не стал её читать. А так прочёл. И в ней, в статье этой, какой-то чуть ли не генерал московской автоинспекции рассказывал гражданам России, участвующим в дорожном движении, как они должны себя вести, чтобы им специально, с целью наживы, не подставили зад. Помимо того, Горбун из этой статьи уяснил, что целые организованные группировки таким способом в Москве и по всей стране неплохие деньги заколачивают. Подставляют задний бампер какому-нибудь неопытному горе-водителю, тот врезается, а потом из него вытряхивают деньги на ремонт с учётом морального ущерба. Самыми разными способами вытряхивают, включая выбивание посредством прямого физического воздействия.

— А милиция в таких случаях, — говорил генерал, — чаще всего бывает не при делах, поскольку по правилам дорожного движения виноват не тот, в кого врезались, а тот, кто врезался, и кто не блюл безопасной дистанции, как зеницу ока.

Идея такого заработка Горбуну что называется приглянулась. И задела за душу. Тем более здесь, в цивилизованной стране Германии, ничего ни из кого выбивать и вытряхивать не придётся. Тут страховая компания молча заплатит, если в тебя врежутся, всё, что причитается — и никаких выбиваний. А уж подставиться Горбун смог бы так, что ни один комар, будь он сто раз полицейской ищейкой, носа не подточит.

«Да, хорошая идея, — думал Горбун. — Не зря я уродовался, статью эту читая. Попробовать, что ли?»

И он бы, конечно, попробовал — уж очень хотелось ему пересадить этот затейливый плод русского ума в немецкую почву. Только жалко было первую в его жизни машину корёжить. Любил он её, свою чёрную блестящую Хонду. Как будто она была не куском железа на колёсах, а предметом одушевлённым. Он даже разговаривал с нею, мчась по автобану на высоких скоростях. И она его не только слушала, но и слушалась беспрекословно.

Поэтому для начала и пробы пера уговорил он как бы нехотя одного своего знакомого зад под удар подставить. Кстати, того самого дискотечного механизатора, который водил их в дом к жалким фашистам. Этот механизатор ездил на ещё не старом, но сильно барахлившем Форде, и не знал, как от него избавиться, чтоб потом было за что другую тачку купить. Ну, Горбун ему и предложил провернуть операцию. Сказал, мол, возьми, подставься кому-нибудь и получи страховку.

Поменять на шару свой неудачный автомобиль — об этом механизатор и мечтать не мог. Машиной управлять он умел не хуже, чем трактором или комбайном зерноуборочным. Но сможет ли сделать всё в точности так, как надо, уверен не был. А Горбуну только это и требовалось — неуверенность механизаторская. И он предложил великодушно:

— Ну, давай, я всё сделаю. За определённую, естественно, мзду.

Механизатор сначала колебался, мол, а вдруг разгадают они и докажут, что мы специально аварию подстроили, и не заплатят, а горбун ему говорил:

— Я так подставлю, что и сам водитель не будет в своей вине сомневаться.

В общем, развеял он механизаторские колебания.

И сел Горбун за руль, и выехал на улицы города, и через каких-нибудь полчаса вся задница у Форда была разворочена, будто взрывом. Хотя жизненно важные органы автомобиля задеты не были, и он смог уехать с места происшествия своим собственным ходом. Чего нельзя сказать об Ауди. Чтобы убрать её с проезжей части, подъёмный кран вызывать пришлось и грузовик. Да и краном машину никак не могли зацепить — передок пострадал так, что по правилам не зацепишь. Ауди всё время перевешивало то вперёд, то назад, и она, ненадёжно подвешенная, раскачивалась на ветру.

Наконец, съездили за спецподдоном и на нём осторожно подняли машину в кузов. И ветер вдруг бросил трепать траурную ленточку, привязанную к антенне, потому что вдруг ветер исчез. Совсем исчез. Отчего в воздухе перестало пахнуть весной. И вообще перестало пахнуть.

«Никак умер кто-то у этого „аудитора“»? — подумал Горбун и тут же думать об этом прекратил. Слишком раздражала его манера немцев всё на машины свои вывешивать, на всеобщее обозрение: свадьба — беленькая ленточка на антенне, траур — чёрненькая, чемпионат мира — государственный флаг, проиграла сборная — опять чёрненькая ленточка.

А подставился он и в самом деле красиво. Не правой стороной, чтоб не сказали потом, будто он подрезал, а левой. Показал, то есть настоящий класс вождения и высший, можно сказать, пилотаж.

И водитель «Ауди», как по нотам врезавшийся в них, действительно извинялся, твердил, что, конечно, он сам во всём виноват, и что в таком состоянии духа, как у него, за руль садиться не следовало. И ещё что-то он им говорил, натягивая всем лицом улыбку, и ещё за что-то извинялся, до тех пор извинялся, пока полиция не приехала. А приехав и взглянув на результат бумса, полиция констатировала без всяких сомнений и обиняков, что виноват на сто процентов «аудитор», и:

— Не надо, — сказала, — так близко к едущему впереди транспортному средству подъезжать, если реакция ни к селу ни к городу.

И механизатору насчитали за ремонт его Форда столько, сколько он весь не стоил. Вместе с механизатором. Механизатор страховку получил, расплатился, как договаривались, с Горбуном, а Форд, ясное дело, ремонтировать не стал. Толкнул его хозяину русского автохауса недорого. Тот посмотрел мельком — Форд как Форд, не хуже и не лучше других, а задницу отрихтовать и покрасить — это ему ничего не стоило, у него и рихтовщик был свой, и сварщик, и главное, покрасочно-сушильная камера. А при удачном стечении обстоятельств, Форд этот и битым мог уйти куда-нибудь в Польшу, Россию или Эстонию. Так что хозяин, особо не торгуясь, зачёл стоимость этого битого Форда в цену Мазды, которую механизатор приобрёл у него же.

И все, таким образом, остались довольны друг другом. Кроме, разумеется, «аудитора». Но его как чужого можно в расчёт не принимать. А впрочем, ему этот бумс тоже на пользу пошёл. В определённом смысле. После него стал он гораздо аккуратнее ездить и более внимательно вести себя на дорогах.

А Горбуну ещё долго не пришлось жертвовать задом своей любимой Хонды. Так как стали к нему обращаться знакомые и знакомые знакомых, мол, помоги, земляк, сделай всё, как доктор прописал, в долгу не останемся. И Горбун шёл хорошим людям навстречу. Он только внёс в ход акции некоторые организационные, однако довольно важные, изменения.

Первое, Горбун и заказчик старались быть приблизительно одинаково одетыми, допустим, оба в джинсовых костюмах и джинсовых рубашках — чтобы их легче было перепутать. Второе, теперь Горбун и сидящий справа хозяин авто, не медля после наезда ни секунды, выскакивали из машины и начинали заполошно мотаться вокруг неё, как бы оценивая тяжесть случившегося ДТП и горюя по поводу полученных повреждений. И к тому моменту, когда врезавшийся слегка оправлялся от стресса и вылезал из своей пострадавшей колымаги, уже совершенно невозможно было вспомнить, кто именно сидел за рулём — Горбун или не Горбун. И это была правильная мера предосторожности. Потому что если бы он стал регулярно фигурировать в однотипных авариях, им бы точно заинтересовались полицейские статистики и вывели б рано или поздно на чистую воду. А так каждый раз водители — участники столкновений — были разные (правда, все, как один, потерпевшие — эмигранты из бывшего СССРа) и автомобили разные. А что пассажир везде один и тот же, так что же делать. Да его почти никогда и в протокол не вносили. Если лезли с вопросами, он отвечал, что ничего затылком своим не видел, ничего не знает, по-немецки не говорит. И никто его не подозревал. Потому всё это Горбуну и сходило безнаказанно с рук. А со временем превратилось чуть ли не в профессию, ну, или, может быть, лучше назвать это занятие хобби.

18.

Это часто бывает, что невозможно точно разграничить, где кончается хобби, а где начинается работа. Вот взять, для примера, Зару. Сказать, что сейчас она работала, нельзя. Разве это работа — один, ну, максимум, два выхода в неделю по собственному желанию, если оно есть. Такая работа действительно больше похожа на хобби. Или на что-нибудь другое похожа. На искусство ради искусства, к примеру.

Зара, после того, как Вову ни за понюшку табаку грохнули, почувствовала себя свободным художником. И к работе стала относиться примерно так, как относятся свободные художники. В смысле, возникло настроение — пошла, поработала, не возникло — не пошла. Разумеется, необходимый какой-то минимум она старалась в дом приносить. Для чего достаточно было четырёх-пяти рабочих смен в месяц. Специалистом Зара была в своём деле незаурядным, брала не меньше семидесяти зелёных за сеанс, а с двух постоянных клиентов, понимавших её настоящую цену, сотню (аренда помещения для занятий — при необходимости — за счёт заказчика). Причём сейчас все эти деньги оставались ей. А чтобы никто её под себя и под своё покровительство насильно не подмял, работала она аккуратно и в нетрадиционных местах. Это было сложнее, зато не так однообразно.

Каждый раз она выходила, можно сказать, на охоту, и каждый раз охота могла оказаться удачной, а могла и неудачной. Могла но, слава Богу, не оказывалась. Зара даже из зоопарка, даже из музея или театра оперы и балета без клиента не уходила. Потому что опыт и виртуозное владение мастерством. Да и красавица она, что ни говори, красавица, каких мало живёт среди нас.

А с другой стороны, можно взять Йосифа. Который, минимум, по восемь часов у телевизора просиживает. Ми-ни-мум. А если в среднем посчитать, так и по одиннадцать наберётся. Без прогулов, без выходных и праздничных дней. И если тарелка почему-нибудь, ну, скажем, в условиях затяжного снегопада или грозы, русские каналы не принимает, он нервничает так, как будто на работу без уважительной причины не вышел, и его лишат премии за квартал, а также и тринадцатой зарплаты с занесением в личное дело. Вот хобби у него это ежедневное смотрение новостей или работа, за которую ничего не платят? Пойди, разберись и найди правильный ответ. Не найти ответа.

Нет ответа и на вопрос о нынешнем увлечении Горбуна. Приносящем ему, между тем, некоторый, пускай нерегулярный, доход. Имея который, может, и не пошёл бы он к матери своей водителем служить. Ради одного только заработка. Не потому что это неприятно ему было или лень, а просто так. Из любви к противоречиям и в отсутствие острой надобности. Но после разговора в ресторане в день его рождения, получил он из арбайтзамта очередную повестку.

Поехал на Хонде своей к назначенному времени, вошёл в кабинет с выражением на лице «ну, чего надо?» и остановился, как баран какой-нибудь невменяемый перед новыми воротами. Такая блондинка сидела в этом кабинете вместо уже известного ему усатого мужика в серьгах. Он такой блондинки никогда живьём не видел. Ни живьём, ни в журналах глянцевых. И она что-то говорит ему из-за стола, а он ни слова не понимает. Потому как не слышит её, а только видит. И глаз оторвать не может. И рот не может ни закрыть, ни открыть. До тех пор стоял он и пялился на блондинку, пока она не встала и не закричала ему в ухо:

— Вы меня, — закричала, — не слышите? Или не понимаете?

Горбун отряхнул с себя оцепенение и говорит:

— Можно я сяду?

— Я вам пять раз повторила «садитесь», — блондинка говорит, а Горбун говорит:

— Я всё слышу и всё понимаю. Но, если можно, повторите, пожалуйста, то, что вы мне сейчас сказали.

И она по долгу своей государственной службы повторила уже сказанные ею минуту назад слова. И это оказались не самые лучшие слова в мире, а самые для этого кабинета типовые. Она говорила, что Горбун обязан искать себе работу или идти приобретать профессию, что в его возрасте нельзя ничего не делать, что государство не может содержать его всю жизнь до смерти.

— В конце концов, — сказала она, — постоянное безденежье должно унижать ваше мужское достоинство. Вы же молодой человек, а не имеете возможности поехать раз в год с девушкой к морю, даже в какую-нибудь занюханную Турцию. Разве это нормально?

— С вами я мог бы поехать куда угодно, хоть в Турцию, хоть на Канары, хоть на край этого света, — сказал Горбун. — А деньги для меня тьфу. Завтра принесу договор на постоянную работу.

Блондинка растерялась от его сокрушительной прямоты. Несмотря на то, что сейчас была не столько блондинкой, сколько ответственным должностным лицом, представительницей всесильной немецкой бюрократии, о которой слагают легенды, романы и саги.

А Горбун сказал ей:

— До свидания, пока, — и вышел, пятясь. Чтобы не поворачиваться к ней лишний раз спиной.

На улице он сел в свою Хонду и поехал к матери. Вошёл, прерывая урок практически на полуноте, посреди хроматической гаммы, и говорит:

— Я согласен. Оформляй меня на работу.

— Зайди после урока, — сказала мать, посмотрела на часы и уточнила: — Через тринадцать минут.

Горбун, изнывая, проторчал тринадцать минут под дверью так называемой классной комнаты. А когда ученица закончила мучить инструмент, снова туда вернулся, оттеснив очередного Рихтера, уже ждавшего своей очереди.

— Давай, оформляй меня, — повторил он с порога.

Мать сказала:

— Хорошо, сегодня же составим договор. — И сказала: — Случилось что-нибудь?

Горбун взял себя в руки и безразлично ответил:

— В арбайтзамт меня вызывали. Объясняли, что работать надо, а не боком груши околачивать.

И завтра Горбун явился к блондинке в кабинет номер четыреста сорок с чисто выбритым, обрызганным туалетной водой «Boss» лицом и с обещанным договором на работу. А она ни бровью не повела, ни глазом. Взяла договор, прочитала, кивнула, мол, всё в порядке, всё гут и окей. И:

— Я должна, — говорит, — снять с него копию, подождите.

Горбун подождал. Она вернула ему договор, копию подшила в его личное дело:

— Я вас, — говорит, — поздравляю, — и руку ему пожимает своей ладошкой.

— С чем?

— С тем, что у вас теперь есть постоянная работа.

— А, с этим? — Горбун говорит. — Спасибо. — И говорит: — Ну, поедете теперь со мной на Канары?

Блондинка возмутилась и говорит:

— Что вы себе позволяете?

— А что? — Горбун говорит. — Не пристаю, на Канары приглашаю.

— Я должностное лицо на службе обществу, — становится блондинка в позу.

— А после службы? — Горбун говорит. — Во время, допустим, очередного отпуска?

И тут она окинула его взглядом, сверху донизу и обратно, окинула и говорит:

— Извините, — говорит, — но вы совершенно не в моём вкусе.

И до такой степени холодно она это произнесла, до такой степени учтиво… Горбун сразу понял, что она имела в виду. Никаких сомнений у него на этот счёт не возникло.

— До свидания, — сказал он блондинке и вышел из кабинета.

Лифта ждать не стал, сбежал по лестнице. Пересёк автостоянку по диагонали, сел в машину.

— Ну ладно, не в твоём и не надо.

Он повернул ключ зажигания и поехал без определённой цели, ехал, куда вела дорога, ехал и, казалось, ни о чём не думал. Автоматически переключал передачи, автоматически выжимал сцепление, автоматически включил дворники, чтобы протереть от водяной мути лобовое стекло. Дворники взвизгнули по сухому, и Горбун сообразил, что дождя никакого нет, и что вода не на стекле. Он вытер глаза рукой, развернулся в довольно узком месте и опять поехал к матери. Она как раз просила съездить с ней сегодня после работы по каким-то её личным делам.

— Я согласен на операцию, — сказал Горбун, когда мать села в машину, и они поехали.

— Ну и правильно, — сказала мать. И подумала:

«Неужели, — подумала, — появилась на горизонте та ушастая девка с бёдрами, которая не могла рано или поздно не появиться, которая появиться была просто обязана?»

19.

Совсем другое дело глубокий старик Йосиф. Вот у него после неожиданной смерти жены точно никого не могло появиться. Гипотетически, и то не могло. Потому что чудес, тем более в старости, не бывает, и потому, что кому он сдался — пожилой, вспыльчивый сталевар с высшим советским образованием, с кучей старческих и профзаболеваний, да плюс к тому неимущий иностранец без языка. Кроме кота, никому. Кот, он тоже его, скорее, не любил, а терпел в знак благодарности за трёхразовое питание. А чего стоила эта его стариковская страсть, это неестественное, фанатическое поглощение новостных и политических программ по всем доступным телеканалам!

Нет, человек с таким количеством неистребимых изъянов, конечно, был обречён в западном мире на одинокое доживание жизни. И он это понимал и смирился с этим как с неизбежностью. Потому что с неизбежностью можно только смириться.

Если бы он ещё не так остро чувствовал нынешнее отсутствие жены. И ведь, когда она жила постоянно с ним рядом, он этого не замечал, а когда не стало её, стал болезненно чувствовать. Мы же как отсутствие человека в доме замечаем? Если он, допустим, ушёл от нас или умер. Мы замечаем, что кто-то, оказывается, ставил на место посуду и вообще, всё на свете ставил и клал на место, кто-то отмывал чайник от таких противных жёлтых точечек постного масла — они разлетаются во все стороны, когда жаришь картошку, и застывают на всех блестящих поверхностях. Кто-то чистил сток в ванной. Что самое неприятное. Поскольку он забивается выпавшими при мытье волосами и чем-то ещё скользким и противным.

А пока человек есть рядом, живёт у нас на глазах под боком и что-то такое делает, мы это воспринимаем как должное, и не замечаем. И его самого не замечаем. Забывая даже о том, что это не какой-нибудь, а близкий нам человек, неважно мать, жена или тётя.

Йосиф говорил себе, что это всё пройдёт, это ничего. Говорил, что надо просто к новому своему положению привыкнуть, и он со временем и в конце концов к нему привыкнет. Успокаивал, значит, себя так, занимаясь аутотренингом.

А что оказалось? Оказалось, поторопился он смиряться и успокаиваться, и ставить на себе с котом жирный крест.

В один прекрасный день одинокое прозябание старика Йосифа изменилось до совершенной противоположности, и он перестал одиноко прозябать, а стал, можно сказать, снова жить. Полной грудью. Именно так он чувствовал. И всё благодаря коту. Который шмыгнул, зараза, в дверь, когда Йосиф из супермаркета «Норма» с покупками возвращался. А Йосиф этого по-стариковски не заметил. Вошёл, дверь за собой закрыл, купленные продукты в холодильник составил, переоделся в домашние штаны, и наушники на голову надел, чтоб новости смотреть по телевизору. Он зачем-то в наушниках телевизор смотрел. До сих пор.

Раньше — понятно, раньше наушники были нужны, чтоб громким звуком не сводить с ума жену, которая нормально слышала. А зачем теперь? Привык, наверно. Или защищался таким образом от посторонних чужих звуков и посторонней чужой жизни.

Но на этот раз, к счастью, ему не удалось защититься. Что-то ему назойливо мешало слушать дикторов и специальных корреспондентов, стоявших по пояс перед камерами на местах исторических событий.

И он наушники с головы снял. И услышал, что в дверь изо всех сил звонят. Кто мог к нему прийти, Йосиф не представлял. Обычно, если здесь к нему приходил кто-то незнакомый (а знакомые к нему давно уже не приходили), он открывал дверь, произносил «нихт ферштеен чуз» и захлопывал её. Сейчас он собирался сделать то же самое. Открыл, а на пороге старушечка какая-то стоит светленькая — он её раньше уже встречал тут, у дома — и Малька на руках держит. А того всего колотит. Глаза дикие. И жмётся к этой старушечке, как к родной.

— Малёк, — Йосиф говорит. — Ты где был и как туда попал, дрянь такая?

И старушечка тоже что-то говорит, говорит, мол, катер, катер*****, нахбар, нахбар******.

— Что, возле самого бара нашли? — Йосиф удивляется. — Вот барбос. — И говорит: — Ну спасибо вам. — И ещё говорит ради приличия: — Заходите. Что же, — говорит, — через порог разговоры разговаривать. — И жестами характерными старушечку внутрь квартиры приглашает.

Вот старушечка эта и зашла. Раз зашла, два зашла, а потом стала забывать, что ей уходить полагается. Ей же тоже было не двадцать лет, а полных семьдесят два. Отсюда с памятью нелады и неувязки всякие. Так она из-за этих неувязок то вместо своей квартиры, квартиру Йосифа генерально уберёт, потихоньку, кряхтя, то на письма важные от его имени ответит, то поесть чего-нибудь приготовит из имеющихся в холодильнике продтоваров.

Она, конечно, стойко боролась с наступавшим на неё маразмом. С помощью специальных упражнений и комплексов. Два раза в неделю по часу. Во вторник с пятнадцати до шестнадцати и в пятницу с шестнадцати до семнадцати. Или во вторник с шестнадцати до семнадцати — неважно, важно, что боролась, не щадя времени и сил. Но борьбу, к сожалению, проигрывала.

Словом, когда Бориска снова впоследствии приехал, вторично не прижившись на Родине с её кухнями и раскладушками, и приехал не куда-нибудь, а к отцу — намереваясь у него пожить до тех пор, пока всё утрясётся с его пособием, жильём и прочим, — квартира Йосифа сияла чистотой, близкой к стерильности. Такой чистоты и при матери в квартире никогда не бывало. Мать вела дом не слишком внимательно, и чистота давалась ей через силу.

«Что-то, — подумал Бориска, — куда бы я ни приехал в надежде пожить, везде меня чистота встречает идеальная, а также мир и семейное счастье. Не к добру это».

Но тут хоть вторая комната была, маленькая. И диванчик в ней всё же стоял раздвижной. А значит, необходимость спать на кухне отпадала сама собой. И на том, как говорится, спасибо сему дому.

Йосиф появлению сына, можно сказать, обрадовался. Умеренно, но обрадовался. При этом сделал вид, что тот никуда не уезжал и наедине с немцами его не оставлял. Наверно, по принципу «кто старое помянет, тому глаз вон». Или демонстрировал Бориске своим великодушием, что не пропал он без него, не пропал и не канул, поэтому и зла на него за пазухой не держит.

— Вот, познакомься, — сказал, — это Ангела. Не Меркель, к нашему общему сожалению, но тоже хороша.

— Борис, — сказал Бориска и пожал Ангеле пергаментную руку.

— Дура — фантастическая! — сказал Йосиф с некоторой гордостью. — По-русски — ни слова, а сидит со мной целыми днями перед телевизором, вникает. Я ей на сорок минут уступлю кресло, сериал какой-то их, немецкий, посмотреть, она и рада. Бежит потом, благодарит меня со всех ног. Ну, не дура? А кот на неё не нарадуется. Чувствует, видать, родственную душу.

Ели Ангела с Йосифом в перерывах между новостями. Йосиф находил в телепрограмме лакуны, показывал их Ангеле, и она к этому времени накрывала в кухне стол. В полном смысле слова накрывала — скатертью. И приборы клала. Две ложки, вилку, нож. Ну ни дать, ни взять ресторан «Амурские волны» в свои лучшие годы застоя. И как это ни смешно, за едой они разговаривали.

— А помнишь во время войны? — говорил Йосиф и вдыхал горячий картофельный дух, полезный при кашле и насморке. — Война, понимаешь? Хенде хох, Гитлер капут. Война. Ну, бах! Ба-бах! Та-та-та-та… Оладьи из картофельных очисток ели — за счастье. Я всё спрашивал у мамы: «Мама, а где картошка от этих очисток»? Мать у меня в столовке при оборонном заводе работала, разнорабочей на кухне. Оттуда эти очистки и приносила. Небось, ещё и воровала их, не иначе. С риском для жизни по законам военного времени. А если б не воровала, мы б с сестрой точно не выжили. Дети есть должны, чтобы жить, а не голодать. Согласна?

А она, ничего, конечно, толком не понимая, говорила ему:

— Война? Ein Krieg. Конечно, помню войну. Трудно нам приходилось. В войну. Ох, трудно. Колбасы неделями не видели, и конфет тоже не ели. Мы ещё думали с братьями: «Ну ладно мясо, оно солдатам рейха нужно, чтоб воевать за родину, за Гитлера, но куда конфеты из всех магазинов нашего городка подевались? Неужели и конфеты наши солдаты съедают?» Трудно жили, ничего не скажешь. Отца на восточный фронт отправили, а нас у матери трое, и сама она с животом. Правда, когда война только началась, отца какое-то время не брали в армию, так как имел он на иждивении троих малолетних детей. А в конце сорок первого на это уже не посмотрели, взяли. И брат наш, самый младший без отца родился, и отец его никогда не видел. И мы отца больше не видели. Не вернулся он с восточного фронта домой. Потом, после войны, кто-то матери рассказал, что замёрзли они с товарищами до смерти. Той же зимой сорок первого, в декабре. В оцепление их поставили во время акции какой-то, акция кончилась, а машин для них нет и нет. Уже ночь, а машин нет. Они и уснули в поле, устав, и во сне замёрзли. Sie haben gefroren. Verstehe? — она жестами и всем своим крючковатым телом изображала собачий холод и жестокий мороз.

— Да, холодновато в квартире, — говорил Йосиф и поправлял слуховой аппарат. — Это потому, что я на отоплении сдуру экономлю, и из подвала сыростью тянет. А у нас в России, знаешь, какая холодина стоит? Зимой, в смысле. У нас замёрзнуть на улице, если, допустим, спьяну заснуть — свободно. В России морозы, так уж морозы. Сорок градусов, как у водки — только со знаком минус.

Так примерно они разговаривали. И что примечательно, совсем между собой не ссорились. Недоставало им иностранных слов и их понимания, чтобы ссориться.

«Дурдом, — думал Бориска, слушая старческие застольные беседы на разных языках, — дурдом чистой воды».

И чувствовал себя в роли квартиранта при этом дурдоме неловко.

— Может, я вам мешаю, — спросил как-то он у Йосифа, когда Ангела смотрела свой сериал. — Так ты скажи прямо. Я, в крайнем случае, могу и у сына какое-то время перекантоваться.

— Нужен ты больно сыну, — сказал Йосиф.

— А вам я нужен? — сказал Бориска. — Вам и без меня неплохо.

Йосиф с Бориской был согласен. И он сказал:

— Неплохо. Очень неплохо. — и ещё он сказал: — Жалко, больная она, помрёт скоро. Ну да нам не привыкать.

______________

***** Ein Kater — кот (хотя можно перевести и как «похмелье»).

****** Ein Nachbar — сосед.

20.

Фамилия доктора, к которому Раиса определила Горбуна, была для этих мест редкой — Богдановский. Она тщательно посоветовалась с разными авторитетными специалистами, и все они ей как один компетентно заявили, что лучшего доктора в этой области, чем херр Богдановский, в Германии, а может, и во всём мире, не найти днём с огнём.

— Он, — сказали специалисты, — в буквальном смысле слова творит чудеса, потому что руки у него золотые, а голова светлая.

— А чего у него фамилия такая подозрительная? — спросила Раиса.

— Почему подозрительная? — сказали специалисты. — Обычная для русского доктора фамилия.

— Так он что, русский?

— Естественно. Приглашён в Германию из Российского института ортопедии. И по слухам, платят ему какие-то очень большие, сумасшедшие деньги.

— Тьфу ты, чёрт, — сказала Раиса, поняв, что специалисты поставили её в настоящий тупик. Из которого выход — как из любого тупика — только один: назад.

Это что же получается? Она, не доверяя врачам института ортопедии, дающим низкий процент положительных результатов, уехала с сыном в Германию, а врачи эти за ними приехали? И нет от них никакого действенного спасения?

— Похоже, это судьба, — сказала Раиса специалистам.

— Судьба? — сказали специалисты. — При чём здесь судьба и что вы имеете в виду?

Раиса не стала им объяснять, что при чём, а что ни при чём. Она сказала только:

— Ничего я не имею! — и всех поблагодарила за консультацию.

Потом Раиса довольно долго не могла пробиться к этому великому Богдановскому на приём, поскольку его дни и часы были расписаны по минутам, а минуты по секундам. В приёмной говорили, что доктор Богдановский сможет принять её через шесть месяцев и три недели во второй половине дня, после обеда. Никак не раньше.

Раиса им говорила:

— А я не на приём. Посмотрите, разве нуждаюсь я в операции? — и показывала им из-под полы свою фигуру. — Я по личному делу. Понимаете? По личному.

— По личному делу звоните херру Богдановскому домой, — говорили в приёмной.

— Не могли бы вы дать мне номер его домашнего телефона? — говорила Раиса.

— Мы номера домашних телефонов не даём, — говорили ей. — Не положено у нас их давать.

В городской телефонной книге фамилия Богдановский тоже отсутствовала. Короче, любая немецкая мать сдалась бы и записалась в очередь, и попала бы на приём через полгода после обеда. Но Раиса была им — немецким матерям — не чета. Она, не задумываясь, пошла другим путём, напролом. Поднялась в отделение, нашла кабинет с табличкой «Доктор медицины Анатолий Богдановский» и стала ждать у этой двери подходящего момента и доктора.

В нашей больнице её выкинули бы в пять минут, а тут никто и внимания не обратил на чуть всклокоченную женщину в пальто без халата, попирающую всем своим цивильным видом строгий режим больничного учреждения. Стоит себе дама какая-то, ну и стоит. Может, у неё дело или она кого-нибудь ждёт.

А ждать ей пришлось больше двух часов. И все эти часы персонал и больные обходили её, как стол или тумбочку. Даже уборщица вокруг неё своей шваброй водила, как вокруг столба. И доктор Богдановский, входя в свой кабинет, тоже ею не заинтересовался. Но тут она уже своего не упустила, вошла за ним следом и по-русски сказала:

— Здравствуйте, доктор.

— Вы ко мне? — спросил Богдановский и по привычке, наверно, оценил взглядом её фигуру.

— К вам. — и для усиления эффекта соврала: — Я за вами из самой России еду.

А впрочем, в какой-то степени так оно и было. Мелкими подробностями — она за доктором или доктор за ней — можно и пренебречь.

— Я польщён и счастлив, — сказал доктор, — но у меня ни минуты времени. У меня операция через полчаса начинается, мне нужно ещё раз посмотреть снимки, всё обдумать.

— Доктор, я еле вас дождалась. Разрешите хоть позвонить вам, а не в приёмную.

Доктор, надо полагать, понял, что от Раисы так просто не отделаешься, и в приёмную она больше не пойдёт. Ещё раз оценил фигуру.

— Да нормальная у меня фигура, — сказала Раиса, почти кокетничая, — без дефектов. Как и вся остальная внешность.

— Запишите прямой телефон, — сказал Богдановский. — Только у меня просьба — телефон не терять, не передавать, не продавать и так далее.

— Да что вы, доктор, как можно! — она записала телефон. — Спасибо вам, большое спасибо.

— Звонить лучше с шести до семи вечера, в это время я чаще всего бываю в кабинете.

— Хорошо, — сказала Раиса. — Я позвоню в шесть. Сегодня же и позвоню.

Дальше всё уже пошло более или менее гладко и беспрепятственно. Позвонив, Раиса рассказала всё о Горбуне и о беседах с начмедом в институте ортопедии.

— Интересно, — сказал Богдановский, — какой у него процент удачных операций теперь, после того, как он меня выжил.

Потом Раиса зачем-то рассказала и о втором своём сыне, и о том, что музыку она преподаёт, очень прилично зарабатывая. Ну, и закончила, ясное дело, словами:

— Доктор, я вас очень прошу прооперировать его сейчас. А то он окончательно раздумает.

— Только не говорите, что вы меня отблагодарите, — сказал Богдановский, прозорливо предвидя следующую фразу.

— Почему? — удивилась Раиса.

— Ну, хотя бы потому, что я в месяц зарабатываю столько, сколько вы не зарабатываете в год.

— Я две тысячи чистыми спокойно зарабатываю! — обиделась Раиса. — И это ещё не считая зарплаты сыну.

— Вот я и говорю, — сказал Богдановский и назначил ей прийти с Горбуном в пятницу. — В восемнадцать тридцать годится?

— Конечно, доктор, — сказала Раиса, — всё годится.

А в пятницу доктор Богдановский осмотрел Горбуна внимательно, сделал ему рентген и ещё что-то. После чего сказал:

— В понедельник к восьми жду.

— С вещами? — спросил Горбун.

— Ну, зубную щётку можешь взять и бритву на первое время, ну, ещё пижаму любимую с тапочками.

Остальным как-нибудь обеспечим.

21.

Да, о такой божественной фразе Бориска мог теперь только мечтать в мечтах и грезить в грёзах. И он грезил, и ему эта фраза чуть не каждую бессонную ночь являлась. И была она ещё лучше. И на двух языках — на русском и на немецком. А иногда на русском и на английском. Которого Бориска не изучал и не знал.

— Всем обеспечим! — обещал кто-то Бориске навязчиво из ночи в ночь.

А при дневном свете, тет-а-тет с самим собой, он думал:

«Никогда бы я не поверил, что в сорок четыре года, в расцвете, можно сказать, лет, не то что семью, сам себя обеспечить не смогу».

И больше всего удручало его, что несостоятельным он проявил себя и здесь, в свободном мире чистогана, и на родине своей несчастной. На родине у сына-шизофреника и его любовницы на шее сидел. Спасибо ещё хоть недолго — так как деньги у него с собой были, от Раисы полученные. А здесь — у старого отца с Ангелой. Уже полностью на шее, всем своим полусредним весом. И финиша этому сидению пока не просматривалось.

Заявление в соответствующие немецкие органы он подал — о том, что не ведёт со своей женой Раисой общего домашнего хозяйства и не живёт с ней семейной и прочей жизнью, а живёт сам по себе отдельно, не имея никаких средств для своего существования. «Пока, — написал, — нашёл я временный приют у отца своего преклонного возраста, но мечтаю снять себе небольшую квартирку, укладывающуюся в социальные нормы, и получать отдельное, на себя одного, пособие». А соответствующим немецким органам, им спешить некуда, соответствующие немецкие органы никогда никуда не опаздывают, а значит, и не торопятся. Они на все его письменные запросы отвечают одно и то же. С завидным постоянством. Сначала:

«Глубокоуважаемый херр, для ответа на ваш запрос требуется какое-то время. Мы ответим вам так скоро, как это только возможно. С дружеским приветом».

Потом, через месяц:

«Ваши бумаги обрабатываются. С дружеским приветом».

А если Бориска звонит им по телефону или является персонально — чего органы сильно не любят, — они отвечают:

«Подождите, битте, мы должны посмотреть», — и только минут через пять уже: «Ваши бумаги обрабатываются».

Кем обрабатываются у них бумаги, как и сколько будут обрабатываться, они не отвечают. Бориске иногда кажется, что органы и сами этой тайны не ведают. Они знают о бумагах только, что бумаги существуют и что обязательно где-то в их глубинах и недрах обрабатываются — это у них в компьютере значится, — а больше не знают о них ничего. Вот и говорили по этому поводу органы всё, что им в данный момент заблагорассудится. То: «Срок обработки документов не менее шести недель», — то: «Когда бумаги будут обработаны, мы вам сообщим письменно», то: «Ваши бумаги на стадии утверждения, оставьте ваш телефон и предоставьте дополнительно эти, эти и эти документы».

Бориска в этой матовой ситуации уже и на диплом свой девственный наплевал многократно, и на свой богатый опыт работы по снабжению кого угодно чем угодно.

Куда только не пытался он всунуться. И на родине, кстати, тоже. На родине без крепких связей, с улицы, человека, которому за сорок, никто не берёт на работу в принципе. Тут, если ты без водительских прав и тебе за сорок, тоже никто не берёт. На немецкие права можно, конечно, сдать, если есть тысяча евро, которой нет и в помине. Но с годами-то совсем уж ничего нельзя сделать. Их со временем только больше становится, всё больше и больше.

Бориска в одном отделе кадров показал им годы и товар лицом! А что толку? Он пришёл туда спросить, почему и на каком основании они никак, даже отказом, не ответили на его письменное заявление.

— Вам ведь нужен помощник слесаря-монтажника? Вы объявление давали?

Начальник по кадрам говорит:

— Помощник слесаря-монтажника нам нужен позарез. Мы без помощника слесаря-монтажника просто задыхаемся. Но в нашем объявлении написано, вот, смотрите: «Перспективный молодой человек с водительскими правами».

Бориска говорит:

— А я какой?

— Вы, — кадровик говорит, — не перспективный, не молодой и без прав.

— Я не молодой? — Бориска говорит.

И становится на руки, и начинает вверх ногами прохаживаться по кабинету.

А начальник по кадрам:

— Шли бы вы, — говорит, — с такими способностями лучше в цирк.

Пошутил, значит, тонко и остроумно.

— А шёл бы ты со своим юмором в жопу, — отреагировал на шутку начальника Бориска.

Правда, отреагировал по-русски. И начальник его слов не понял, и никакого значения им не придал.

Да, поиздевались кадровики всех мастей над Бориской, за все его грехи поиздевались, и натерпелся он от них, как ни от кого другого в жизни не натерпелся. Один у него, к примеру, спросил, сколько бы он хотел зарабатывать. Бориска назвал сумму, совсем уж по минимуму. Думал:

«Только бы взяли, а там постепенно можно будет и о повышении зарплаты разговаривать».

А кадровик выслушал ответ Бориски и сказал, что он слишком низко оценивает свои способности, и что им такой нечестолюбивый работник не нужен. Другому Бориска уж заломил, так заломил, мол, пусть знает, как высоко я себя ценю. А тот другой сказал, что такой зарплаты у него самого, и то нет. И не будет никогда, потому что такой зарплаты в восточных землях вообще не бывает. И тоже на работу Бориску не принял. По причине завышенной самооценки и неадекватного отношения к реальности.

Кроме всего прочего, им на какой-то хрен требовались права, а то и наличие собственной у Бориски машины. А откуда она могла у него взяться, машина? И на кой она ему была нужна? Тем более при отсутствии прав.

Бориска из-за этих бессмысленных требований до того унизился, что пошёл к Раисе — денег одалживать на время. Пока эта чертовщина бесконечно тянется.

Начал, конечно, издалека, о том о сём, о жизни в целом и о жизни эмиграции последней волны в частности.

— Клубимся — говорил, — как глисты. Честное слово, как глисты. Перемен каких-то хотим от жизни. А их не надо хотеть, они сами происходят, без нашего хотения. Плевали они на наши желания или их отсутствие. Они просто потому происходят, что время идёт. И, между прочим, в одну только сторону и, между прочим, семимильными, а не иными шагами.

Раиса слушала его, слушала до зевоты, а потом говорит:

— Ты зачем пришёл? Никак за деньгами?

— Я не на что-нибудь избыточное, — сказал Бориска, — я на права сдать. А то без прав тут совсем никакого заработка не видать мне. Вот ты не знаешь, зачем нужны права уборщику помещений и мойщику окон? А помощнику сверловщика? Не знаешь. И я не знаю. А они знают.

Раиса выслушала Бориску не перебивая, можно сказать, внимательно выслушала. А денег в результате не дала. Сказала:

— Извини, не могу и не дам. Я сына на операцию кладу, а это, сам понимаешь, требует определённых расходов.

— На какую операцию? — удивился Бориска. — Он разве болен?

— Он здоров. Ты же знаешь, оба наши сына абсолютно здоровы.

— Не цепляйся к словам. Я не выношу, когда цепляются к моим словам. Что за операция?

— Операция по выпрямлению позвоночника.

— А почему вы моего мнения не спросили — стоит ли её делать? Надо же всё взвесить — все за и все против.

— А почему мы должны тебя спрашивать? — Раиса недвусмысленно встала. — Сын давно совершеннолетний, он сам решает. При чём здесь ты?

— Я отец, — сказал Бориска.

— Да ладно тебе, Бориска, — сказала Раиса. — Какой ты к чертям отец?

— Ну вот, теперь я, значит, уже и не отец, — сказал Бориска. — Теперь я, значит, вообще никто, ничто и звать никак.

— Почему ж никак? — сказала Раиса. — Звать тебя по-прежнему Бориска. Но не носить же из-за этого сыну горб за спиной до смерти.

22.

В понедельник, в восемь, Горбун прибыл в отделение и расположился, подперев стенку, у кабинета Богдановского. К нему вышли и пригласили в какой-то другой кабинет, по соседству, и там строгая женщина с осанкой кинозвезды дала ему целый ворох хрустящих бумаг.

— Прочтите это, — сказала строгая кинозвезда, — и подпишите везде, где стоит слово «подпись». Если вы, конечно, со всем этим согласны и возражений по существу не имеете.

Горбун придвинул бумаги, и стал подписывать, не читая. Женщина вышла и тут же вернулась с Богдановским.

— Читай, что подписываешь, — сказал Богдановский, — или у тебя с языком проблемы?

— У меня с чтением проблемы, а не с языком, — сказал Горбун. — С языком у меня всё в порядке.

— Ты, парень, в Германии живёшь, — сказал Богдановский, — здесь, как в милиции, нельзя ничего подписывать не прочитав.

Горбун посмотрел Богдановскому в переносицу и сказал:

— Плевать.

— Ну, дело твоё. Плюй.

Богдановский кивнул строгой женщине, мол, «всё в порядке» и приобнял её идеальную талию. Женщина осклабилась и прогнулась. И определила Горбуна в палату.

— Хорошо сложена баба, — сказал Горбун соседу, когда та вышла.

— Хорошо, — сказал сосед. — Только давно.

Горбун юмор оценил. И сказал, видимо, сам себе:

— Ничего, — сказал, — скоро и у нас фигура будет без сучка без задоринки, а нос без горбинки.

И так оно скоро всё и стало. Хотя выхаживали его после операции долго. Как, собственно, и обещали, как в тех, не читанных Горбуном бумагах, и было прописано. И всё это время — время выхаживания — он лежал на спине. На жёсткой кровати. И днём на спине, и ночью. Сутки напролёт. На спине он с посторонней помощью ел и мылся, на спине он спал. То есть всё абсолютно делал он лёжа на спине. Лёжа на спине он, можно сказать, жил. И сны от этого бесконечного лежания снились ему тематические.

В этих снах он спал, и у него невыносимо затекали спина, затылок, ноги. И ему начинало сниться, что он переворачивается на бок. Сначала на левый бок. Затем, полежав, он чувствовал, что на левом ему неудобно, и переворачивался с левого бока на правый. Затем на живот. Затем снова на спину, которая снова ужасно затекала. Так всю ночь в снах и вертелся как шашлык. А в реальности лежал почти неподвижно лицом вверх, тяжело от этого дыша и обильно потея.

Но всему, как известно, бывает счастливый конец. И в конце опытный медперсонал таки выходил Горбуна и довёл его до выписки в назначенный день и час. И тогда встал он на свои ноги, и стал всё увереннее ходить без помощников и трости, и вышел из больницы на свежий воздух, на свободу, на волю новой своей походкой.

А там, постепенно и медленно, но вернулись к нему простые человеческие возможности: не задумываясь лежать на животе и на боку, сидеть в кресле, поджав под себя одну ногу, бродить часами по улицам, водить машину, подолгу, со вкусом, есть и пить за столом — всё как раньше, как до операции. Только теперь всё вокруг казалось ему ниже ростом. Но к новому углу зрения он как раз приноровился быстро.

Врачи периодически осматривали своего пациента и говорили, что реабилитационно-восстановительный период идёт хорошо и отлично, и намного быстрее, чем они планировали.

— Вам только физических нагрузок следует избегать, как огня, и опасаться, — говорили. — Вы же понимаете, у вас позвоночник фактически посторонним железом нашпигован. Но всё остальное — прекрасно, доктор Богдановский — маг и волшебник. Рады за вас, как за себя.

А Богдановский щупал его спину холодными пальцами, любовался контрольными снимками и говорил:

— А?! Тополь, бамбук, кедр ливанский. Ты ещё у меня, — говорил, — в баскетбол играть будешь центровым. Или в регби какое-нибудь я не знаю.

И тут выздоровевшего в общем и целом Горбуна, переставшего, как в сказке, быть горбуном, точно с цепи сорвало. Насчёт противоположного пола. Каждый божий день в машину к нему садилась теперь для занятий любовью и сексом новая какая-нибудь девка, и хорошо ещё, если одна. Где только он их находил? Как уговаривал? Чем брал? Притом, что продававшихся в специально отведённых для этого местах, не покупал из принципа.

— Ещё на баб я буду деньги выбрасывать, — говорил он. — Что я, последний какой-нибудь, кривой или неспособный?

И тратил на женщин сущие гроши. Ну, там мороженое, ну стакан винца лёгкого столового, ну пиво с орешками. Он и домой их далеко не всегда привозил, большей частью, в машине справлялся, на заднем — а то и на переднем — сидении. Не вылезая из-за руля. А они липли на него, как будто был он с головы до ног мёдом обмазанным. И если случался у него в неделю один пропуск, и Хонда с утра до утра пустовала, Горбун, то есть, конечно, бывший Горбун, а ныне высокий плейбой с курчавой бородкой, оставшейся от постельного режима и нежелания бриться лёжа, буквально не находил себе места и считал день прожитым понапрасну бесцельно. Но таких дней в его бурной половой жизни насчитывалось не много.

Раиса смотрела на всё это буйство, кусала локти и думала:

«Вот тебе и девка с ушами и бёдрами, вот тебе и первая любовь».

И ещё она думала, что, видимо, совсем не знает своего сына, раз так ошиблась и неправильно истолковала его согласие лечь на операционный стол, рискуя всей своей дальнейшей жизнью.

Но ошибалась Раиса сейчас, так полагая. А тогда всё она поняла и разгадала правильно.

Горбун же, что сделал, из больницы выйдя и восстановив физические силы? Он купил себе в продаже штаны. Модные. К ним пиджак докупил по фигуре. Вымыл голову, Хонду и в арбайтзамт поехал без приглашения. В кабинет четыреста сорок. Думал:

«Приду, скажу, что хочу специальность какую-нибудь получить престижную, посоветуйте мне что-нибудь, пожалуйста, как мой куратор».

Но шёл он, ясное дело, не за этим, а чтобы она на него теперь посмотрела. Без горба, в облегающем пиджаке.

Ну, пришёл. Поднялся в лифте на этаж, видит, перед кабинетом людей полно. Расположились в ожидании приёма. Сел на свободный стул в углу. Решил посидеть, пока очередь рассосётся. И почти сразу же дверь кабинета открылась, и из неё вышел лысый мужик. А через минуту выглянула она и произнесла:

— Следующий, пожалуйста.

И фамилию какую-то назвала короткую, Горбун точно не расслышал, какую. Сказала она эти слова и снова в кабинете исчезла, за матовым стеклом двери. Но и этой секунды достаточно было бывшему Горбуну, чтобы увидеть, как серьёзно она беременна. Конечно, он тут же встал и успел войти в лифт вместе с лысым мужиком, с тем, который из её кабинета вышел. А что ему было делать? Какой смысл оставаться?

И влез Горбун в свою машину, хлопнул дверцей и просидел в ней какое-то, наверно, длительное время. Досидевшись до конца рабочего дня. И он видел, как она вышла из корпуса, подошла, ставшей слегка утиной походкой к двухместному Лексусу. Покопалась в сумочке. Откинула с лица волосы. Вынула ключи. Уронила их. Присела и подняла… Горбун очень хорошо её видел, потому что приземистый Лексус стоял в трёх метрах от его Хонды. А она Горбуна не видела. Потому что ни разу не обернулась и взгляда его не почувствовала. Он хотел было поехать за ней. Но передумал.

Вот после этого неудачного визита в кабинет четыреста сорок арбайтзамта и пошёл бывший Горбун, как говорится, по рукам ногами, вперёд и с песней. Прямо с остервенением пошёл. Похоже было, что он ни о чём другом и не думает никогда, только об этом, только об одном. Девки, девки, девки и девки.

Мать была уже и не рада, что он в кои-то веки её послушался, согласившись прооперироваться. Она открыто ему говорила:

— Лучше уже горб, чем такая животная жизнь. — И ещё говорила: — Ты кончишь СПИДом.

А он ей, можно сказать, в лицо хамил, говоря:

— Мне чем бы ни кончить, лишь бы кончить.

И продолжал в том же духе.

23.

Как и Зара с Шизофреником продолжали. Невзирая на явление его незваного папы и на то, что он, как снег на голову, поселился с ними в однокомнатной квартире. Претензий особых, надо отдать ему должное, не выдвигал, отцовскими правами не бравировал, спал в кухне площадью семь квадратных метров на раскладушке, влезавшей туда только по диагонали. И они мирились с его постоянным проживанием стоически. Закрывали обе двери — в кухню и в комнату — и продолжали самозабвенно заниматься тем, чем занимались и до Борискиного приезда. Многократно игнорируя тем самым его затянувшееся присутствие.

Да и вообще, а не только ночами, уделяли они ему не слишком много внимания. Шизофреник болезнью своей жил, проблемами испаноязычного мира и Зарой, Зара — какими-то простыми заботами и чем-то ещё невидимым чужому человеку со стороны.

От вклада, который Бориска вносил «на жизнь», она не отказывалась, но он прекрасно видел и понимал, что и без его денег, в смысле, без денег Раисы, они бы без вести не пропали.

Чем зарабатывала эта так называемая Зара, пока установить Бориске не удалось. Не выслеживать же было, куда она уходит раз примерно в неделю под вечер. Он строил определённые догадки на эту скользкую тему, но знать — точно не знал. Жил пока, как жилось, полагая, что со временем всё само как-нибудь прояснится или образуется. Ну, а пока жилось ему не то чтобы очень уютно.

Мало того, что спать приходилось в кухне малогабаритной с громко капающей из крана водой, так ещё и без сна обходился он часов до трёх ночи. И две двери никак не изолировали кухню от криков и воплей, и стонов Зары, а также и от сопения, пыхтения и кряхтения сына. А когда эти шумы наконец сходили на нет, любовники бесстыже шли в ванную, и начинались другие шумы: рычание сливного бачка, шипение открытого на всю душа, хлопанье дверей, шлёпанье мокрых ступней по полу, какая-то телесная возня и бестолковщина.

Бориска волновался на своей раскладушке, скрипел пружинами, вздыхал тяжело со стоном.

«Надо с ней серьёзно поговорить, — думал он. — Она что, не понимает, чем занимается и с кем живёт? А если ребёнок от их усилий родится? Шизофреникам, как известно, иметь детей медицина настоятельно не рекомендует».

Хотя жить в полном одиночестве тоже она при душевных болезнях не советует. А Шизофреник жил по милости родных своих и близких один. Пока не появилась на его горизонте и в его квартире Зара. Об этом тоже Бориска виновато думал. Как же ему было об этом не думать. Об этом и о многом другом.

Он в последнее время только и делал, что думал сломя голову о чём-нибудь малоприятном. О том, допустим, где ему жить — так, на раскладушке, ведь не разживёшься — и на что? Деньги, выданные Раисой для нужд и потребностей сына-шизофреника, рано или поздно закончатся. А с женщинами и работой тут, на родине, оказалось всё не так просто, как виделось оттуда, с чужбины, так сказать. Всё тут, на родине, с головокружительной быстротой изменилось, и женщины (за редким исключением) любили теперь лишь богатых, а профессия снабженца без следа исчезла из расстроенной экономической системы страны. Что понятно. Сегодня тут, на родине, как и по всей Европе, требовались специалисты, умеющие сбывать любое, самое всевозможное, дерьмо. А сбывать Бориска никогда ничего не пробовал. Он имел противоположный профиль, умея исключительно «доставать» правдами и неправдами то, чего не было нигде в наличии. Доставать хоть из-под земли, хоть из-под воды, хоть из воздуха. Теперь же в наличии имелось всё — были бы средства это «всё» в случае надобности приобрести, — и доставать ничего и никому было не нужно.

«Ну надо же, — думал по этому поводу Бориска, — перевернулся мир. Всё-таки перевернулся»

Он ещё надеялся на свои старые многолетние связи, на старых своих знакомых приятелей, с которыми не так уж давно работал и жил бок о бок. Но связи не срабатывали, знакомые помочь в поисках работы даже не брались, говорили:

— Понимаешь, тебе уже прилично на пятый десяток, а сейчас молодых и здоровых хоть отбавляй.

— А вам какой десяток? — спрашивал Бориска у знакомых. — Не пятый?

— Нам тоже пятый, но мы же не ищем работу, мы худо-бедно её имеем. А если станем искать, придётся нам так же, как и тебе, то есть плохо придётся и безнадежно.

И, конечно, все его приятели хором удивлялись, говоря:

— И чего тебе не сидится в твоей Германии гуманной, чего не хватает?

Пробовал Бориска и сам, без знакомых, на работу устроиться. Пришёл по объявлению с дипломом и с признанием его общеевропейского образца:

— Вот, — говорит, — диплом мой, вот свидетельство о том, что он признан на территории Евросоюза всеми его членами.

А ему говорят:

— Что ты нам бумажки под нос подсовываешь, вон щиток и держак на земле валяются, электроды в ящике. Иди и покажи, какой ты способен шов положить. Если ты инженер-сварщик, а не фуфло мороженое.

Бориска попытался с работодателями объясниться, в том смысле, что он не столько сварщик, сколько инженер, а они ему ответили, что в его инженерных знаниях и услугах не нуждаются, так как инженерных знаний у них у самих девать некуда.

— У нас, — сказали, — не Европа, у нас пахать надо, понял, а не под инженера косить.

Короче говоря, отстал Бориска от своего времени или, может, выпал из него, оказавшись не нужным. И времени не нужным, и людям, в этом времени действующим. Ни здесь, на родине, ни там, на чужбине.

Ну, там, это в общих чертах объяснимо. Местным тамошним жителям он действительно был как рыбке зонтик нужен — поскольку обуза и только, — а что жена собственная нужды в нём не чаяла, так в этом его вина, целиком и полностью. Не рыпался бы под старость лет, как кобель, исполнял бы сейчас при Раисе какие-нибудь административные функции и горя не знал. Но разве легче от осознания своей, а не чьей-то, вины? Осознанием ещё никому прожить и заработать ничего не удавалось.

Единственный, кому он мог быть по его представлениям полезным, и кто в нём по тем или иным поводам мог нуждаться, так это оставшийся без никого отец. Но не хотелось сидеть у старика на шее иждивенцем, пока немцы соблаговолят проверить факт раздельного проживания Бориски с Раисой, поверить этому факту и выдать Бориске отдельное жильё и отдельное пособие. Каковые могут и не выдать. Им проще обязать Раису, как всё ещё его жену, имеющую средства, платить ему какое-нибудь денежное содержание. От немцев с их глубоко бюрократическим сознанием любой глупости и несуразицы ожидать можно. Не хуже, чем от сына Бориски Шизофреника.

Действительно, ну чего угодно ожидал Бориска, возвращаясь домой, любых сюрпризов. Он был готов даже к тому, что сына в квартире не окажется. И придётся организовывать розыск, возможно, с привлечением коррумпированных правоохранительных и психиатрических служб города. Но что сын живёт под одной крышей с женщиной, причём с красивой женщиной — этого не только Бориска, этого никто ожидать не мог. В такое и поверить-то было непросто. Если не увидеть своими глазами воочию. Своим-то глазам верить, хочешь не хочешь, приходилось.

А та же Раиса, позвонив Бориске, сильно в правдивости его слов усомнилась. Всё спрашивала:

— Ты там трезвый или под лёгким вдрабадан газом?

Он ей:

— А кто, по-твоему, ответил на твой звонок? Кто позвал меня к телефону?

— Ну, баба твоя очередная, — говорила Раиса. — Тоже мне, загадка мироздания.

— Да не моя это баба, — кричал Бориска, — не моя.

Наконец, он сообразил дать трубку Заре, чтобы она сама поговорила с Раисой. И Зара поговорила. И подтвердила, не смущаясь, то, что рассказал о ней и её тесной взаимосвязи с Шизофреником, Бориска.

— Ага, — догадалась Раиса, — вы сговорились и оба вешаете мне на уши лапшу. Сволочи.

А Зара сказала:

— Позвоните, пожалуйста, через час, сын ваш к тому времени вернётся. — и: — Мне кажется, — сказала, — вам лучше с ним поговорить, без посредников.

— Можно подумать, что ему можно верить, — сказала Раиса.

— Почему же ему нельзя верить? — не поняла Зара.

— Ах, вы не понимаете? — Раиса уже заметно злилась. — Потому что больной он, вот почему ему верить нельзя.

— Да, он больной, — сказала Зара, — но верить ему можно. Потому что врать он из-за болезни своей не умеет.

И настолько Раиса не поверила Бориске и этой его Заре, что ровно через час перезвонила снова.

— Ну как ты там, дорогой? — спросила она сына, как спрашивала всегда. И он, как всегда, ответил:

— Это мама?

— Мама.

После её ответа хотел он бросить по своему обыкновению трубку, но Зара не позволила:

— Мать хочет задать тебе какие-то вопросы.

— Какие? — спросил Шизофреник. Не у матери спросил, а у Зары.

— Слушай.

Шизофреник опять приложил трубку к уху и сказал:

— Слушаю.

Раиса подумала и сформулировала свой вопрос так:

— Сынок, а с кем это ты там живёшь?

— С Зарой, — сказал Шизофреник. — А недавно ещё и папа у нас поселился.

Раиса опять подумала и спросила:

— А где Зара спит? У тебя ж всего одна кровать.

— А она со мной спит, — сказал Шизофреник. — Кровать широкая. А папа на раскладушке спит, в кухне.

И Раиса наконец поверила. Нормальному Бориске и нормальной Заре не поверила, а сыну своему душевнобольному поверила. Она не знала, что с этим теперь делать и нужно ли с этим что-нибудь делать, но она поверила.

«Господи, — думала Раиса, положив трубку, — ну с какой луны она могла упасть, эта Зара? И кто она такая? И неужто живёт по своей воле и без задней какой-нибудь мысли с психически больным?»

Шизофреник же, поговорив с матерью, сказал:

— Чего это она? — И: — Раньше, — сказал, — она мне никогда никаких таких вопросов не задавала.

— Иди ужинать, — сказала Зара. — Тебе бычков в томате дать или сардин в масле?

— Я сам выберу, — сказал Шизофреник и полез в холодильник.

На этот раз он выбрал бычков. И Зара пожелала ему приятного аппетита. А он ей в ответ промолчал.

24.

Промолчал и Бориска, когда дважды обидела его Раиса, сказав фактически, что он есть не отец, и не одолжив ему денег, нужных, как ему казалось, позарез. Про себя он подумал, что деньги лучше всего одалживать на войне. Или кредитора убьют, и не нужно будет ему деньги возвращать, или ты сам падёшь смертью храбрых, и тогда деньги тоже останутся тебе. Жалко, что на войне никто никому денег не одалживает. Не принято это. Почему-то. Плохая примета, говорят. Но это про себя. А Раисе — промолчал он. Нечего ему было сказать Раисе. Не имел он убедительных аргументов, чтобы их выдвинуть. Тем более она ведь не просто в просьбе ему отказала насущной, она его ещё и жестоко огорошила.

— Ты и без того, — говорит, — должен мне серьёзную сумму. О чём, небось, не подозреваешь и не догадываешься.

— Какую сумму? — только этого Бориске сейчас недоставало.

— Я же говорю — серьёзную.

Бориска говорит:

— Мало того, что ты меня оскорбила и унизила до уровня моря, не пойдя мне навстречу в трудном финансовом положении, так ты меня ещё и глупо разыгрываешь.

— Делать мне больше нечего, только тебя разыгрывать, — сказала Раиса и принесла из другой комнаты в довершение ко всему, на закуску, значит, письмо официальное, на имя Бориски пришедшее, но распечатанное, и выписку из их банковского счёта, с которого тысячу девятьсот евро было как рукой снято.

— На вот, — сказала, — почитай, получи удовольствие, — и протянула ему рваный конверт и выписку.

— А почему моё письмо распечатано? — для порядку возмутился Бориска. — Распечатывать чужие письма неприлично.

— Ты читай, — сказала Раиса, — читай. Потом разберёмся, что прилично, а что нет.

В письме Фрау Фюрер извещала Бориску о том, что немецкие власти и их соответствующие органы всесторонне рассмотрели его просьбу о взятии расходов на себя и большинством голосов решили эту просьбу оставить без внимания, поскольку жена Бориски Раиса имеет постоянный и достаточный для подобных выплат доход.

А банковский счёт у Раисы и Бориски со дня приезда в общем их пользовании находится. Несмотря на изменившиеся семейные, да и человеческие отношения. Надо было бы его давным-давно разделить, чтоб у каждого свой счёт был, личный. Но сначала у Раисы руки не доходили, так как она другими неотложными делами занималась, а потом Бориска ни с того ни с сего на родину временно репатриировался, и без его персонального присутствия сделать это стало сложно. Вот в результате погребальный институт и снял с их общего счёта деньги за услуги, оказанные Борискиной матери после её смерти. А органы немецких властей, проигнорировав прошение Бориски, ничего на этот счёт не перевели, поскольку помогать ему материально в горе и скорби отказались.

— Чёрт, за что мне ещё и это наказание? — сказал Бориска, ознакомившись с письмом и выпиской.

— Это, Бориска, не наказание, — сказала Раиса, — это обычные неприятности. Вот у сыновей твоих — это да, наказание. Непонятно только, в чём они виновны.

— Так мои это сыновья или не мои? — сказал Бориска. — И отец я всё-таки или не отец? Ты как-нибудь определись с отцовством.

— У тебя ко мне всё, а то я тороплюсь?

— Теперь ясно, зачем эта фрау Фюрер наше свидетельство о браке требовала, — сказал Бориска. — Это она мне за Гитлера жестоко отомстила.

— Ага, и за Сталина с Горбачёвым.

— Я серьёзно говорю, — сказал Бориска, — а ты не по делу иронизируешь. Да ещё с сарказмом.

Но Раиса не стала его больше слушать.

— Врёшь ты всё, — сказала. — А врать, откровенно тебе скажу, грешно. Да и бесполезно. Слишком хорошо я тебя знаю.

«Ну все меня знают, причём знают не как-нибудь, а хорошо и насквозь», — думал Бориска, идя от Раисы неизвестно куда.

Вот Зара тоже сказала ему:

— Я вас насквозь вижу.

Он затеял с ней разговор серьёзный по душам, сказал:

— Давай поговорим, как нормальные люди, начистоту.

— Ну, давайте, — сказала Зара, — поговорите.

И Бориска заговорил. О настоящем и будущем сына, и в связи с этим о ней самой, и не удержался, намекнул на то, что представляет себе, чем Зара зарабатывает на жизнь.

А она ему в ответ сказала:

— Я вас насквозь вижу.

И добавила:

— Капаете мне тут на мозги жидким, а сами со мной в койку залезть не прочь. Не прочь? Прямо сейчас? А?

И Бориска, неожиданно даже для себя, сказал:

— Не прочь. Да. Не прочь. Ну и что из этого следует?

— Вот видите, — сказала Зара, — а воспитанием занимаетесь.

Бориска, понимая, что зря он признался ей в своих затаённых желаниях, начал что-то лепетать, мол, дело совсем не в этом, и не во мне, а в нём. А что я волнуюсь, так я же отец ему, что бы там ни было, у меня же сердце не на месте, я же понимаю настоящую картину с ним происходящего… Ну, и в том же духе.

А Зара сказала, что если бы у него сердце было не на месте, он бы сына своего в таком состоянии души не бросил и не уехал за тридевять земель только потому, что там жизнь в бытовом смысле лучше и веселее. Бориска, конечно, тут же разошёлся, крича, мол, там другая страна, а другая страна — это когда даже воробьи на ветках, и те другие.

— Не лучше там, — кричал Бориска, — и не веселее. — и: — Что ты вообще, — кричал, — знаешь, чтобы меня обвинять?

— А я разве вас обвиняю? — сказала Зара. — Я просто высказываю своё частное мнение. Имею право?

— Имеешь. Но лучше бы ты его не высказывала, а при себе держала.

— А вы лучше бы уезжали обратно, в свою Германию, — сказала Зара. — О сыне можете не беспокоиться.

Ну, вот Бориске и пришлось вернуться. Не ждать же было, пока они его сгонят с раскладушки и совсем из дому выкинут.

— Хорошо, — сказал ей Бориска, — я уеду. Только у меня деньги кончились. Одолжи на билет.

— Сколько? — Зара говорит.

— Сто евро.

Она что-то в уме прикинула.

— Столько, — говорит, — я не наскребу. Но дня через два-три я достану вам денег.

— Спасибо, — Бориска ей говорит. — Я верну.

А она:

— Ничего, что они будут не честным физическим трудом заработаны?

— Ничего, — говорит Бориска. — Деньги, если их не нюхать, не пахнут.

А приехав обратно, в страну Германию, он убеждал Раису, что Заре доверять можно и что им очень с нею повезло. Потому что сын за ней, как за каменной китайской стеной.

— Она, — говорил Бориска, — так мне и сказала: «О сыне, — говорит, — своём можете не беспокоиться, о нём я круглосуточно беспокоюсь», — и вообще она мне понравилась.

— Можно подумать, что есть на свете баба, которая тебе не нравится, — сказала на это Раиса и попыталась выяснить у него подробности какие-нибудь утешительные.

— А чем она, — говорила, — живёт, где работает?

— Какой-то бизнес у неё, — фантазировал на ходу Бориска, — мелкий. Какой, я, честно говоря, не спрашивал. Неудобно же к человеку с расспросами приставать. Оказывая ему тем самым недоверие.

Так Раиса ничего и не смогла у Бориски дознаться. Но искренность, с которой он всё это рассказывал, казалась ей сильно преувеличенной. И самого главного понять она не смогла — причину, по которой эта загадочная Зара живёт с их больным сыном. Чего она с ним возится, ради чего?

— И зачем ты только туда ездил? — сказала Раиса. — Что выездил? Потерянное без пользы время?

— А оно в любом случае потерянное, — сказал Бориска. — Хоть с пользой, хоть без пользы. Потому что оно время.

— Ты ещё пофилософствуй, — сказала Раиса Бориске, — на тему смысла жизни.

А себе она сказала:

«Пока сама туда не съезжу, ничего, видно, не узнаю и ничего не пойму».

25.

«Как понять этот её звонок, эти её вопросы? — думал Шизофреник и понять их не мог, не мог разгадать тайного их смысла и замысла. — Не хочет ли она меня как-нибудь уничтожить?», — это было, конечно, первое, что пришло ему в голову после звонка матери. И он запомнился ему крепко-накрепко. Этот звонок. Засел в мозгах и сидел там гвоздём.

Что-то в последнее время число желающих как-нибудь его извести всё увеличивалось. Сначала кто-то подослал следить за ним эту Зару. Хорошо, что он смог разрушить коварные замыслы подославших и сделать так, что она полюбила его, став всей душой и всем своим существом на его сторону. Правда, и он её полюбил больше всего живого.

Раньше он был убеждён, что никого любить нельзя, особенно из числа людей. Считал, что любить кого-то, а значит, ему доверять — опасно для жизни. Но, пойдя на страшный, смертельный риск и впустив Зару в дом, и сблизившись с нею, он под давлением неопровержимых обстоятельств несколько изменил свои твёрдые убеждения. Не кардинально, но всё же. Он стал считать, что Зару любить можно. Никого нельзя, а её можно. Он всё равно старался присматривать за ней и за её действиями, и днём бдительности не терял ни на минуту — всегда сто раз осматривал консервную банку, прежде чем вскрыть её ножом. Проверял, не открывал ли кто-нибудь её до него. Ведь мог же кто-то открыть осторожно запаянную жестяную банку, подсыпать туда чего-нибудь вредного для его здоровья и жизни, а потом закрыть её незаметно снова. Конечно, мог. Вот он за действиями Зары и присматривал, для неё незаметно — консервы-то она теперь ему покупала. Бережёного, как известно, и Бог бережёт.

Но пока ничего опасного Шизофреник не замечал. Пока всё было в относительном порядке. И с пищей, и в более широком смысле — в том смысле, что сутки же состоят не только из дней, они и из ночей состоят. А ночами, конечно, ему не до бдительности было и не до наблюдательности. Ночами он себя почти не помнил, и опомниться мог иногда под душем, а иногда только утром, проснувшись и осмотревшись из-под одеяла вокруг, и установив место своего нахождения. Слава Богу, всё всегда оказывалось примерно так, как и было. Зара спала рядом и приятно благоухала. За окнами угадывалось утро. Он был жив, а не мёртв, здоров, а не болен — хоть и чувствовал после ночи усталость во всех своих членах. И он всё больше проникался к Заре доверием. Проникался, не прекращая за ней следить. Это, он считал, никогда не лишне, следить.

И всё бы ничего, но вдруг его убежище рассекретил отец. Однажды Шизофреник пришёл после того, как полдня заметал следы и уводил врагов от своей квартиры, а дома отец сидит собственной своей персоной, с Зарой о чём-то разговаривает. Вычислил их как-то, значит, проник к ним в квартиру и стал внедряться. Жил целыми днями у них, и ночами тоже жил, наблюдая за ними из кухни через закрытые двери. При современной технике это обычное дело.

Когда-то давно, отец за ним уже вёл наружное наблюдение. Но Шизофреник хитроумными, хорошо продуманными мерами предосторожности — какими, он уже точно не помнил, — добился того, что отца, а заодно и матери, и брата его не стало. Они чудесным образом исчезли, и всё. А чтобы они не появились снова и никогда его не нашли, Шизофреник съехал с квартиры, где жил до сих пор с вышеупомянутыми отцом, матерью и братом. Съехал, значит, и стал жить в другой квартире, поменьше, один (это ещё до Зары). В этой квартире он скрывался от посторонних и подозрительных взглядов, а для пущей гарантии безопасности, ежедневно обходил весь город дозором, чтобы многократно проверить, нет ли за ним хвоста.

Но отец всё-таки его отыскал. Скорее всего, выследил, воспользовавшись какой-нибудь ошибкой Шизофреника, какой-нибудь его непростительной оплошностью. Шизофреник даже подозревал, какой именно.

Не так давно он вышел из дому без прутика. Впервые в жизни забыл его в углу под вешалкой. И хватился не сразу. С полчаса без прутика своего бегал по городу. А без прутика он, конечно, был совершенно беззащитен и доступен всем нежелательным силам, открыт всем вихрям враждебным. Вот в эти полчаса, надо думать, отец и обнаружил его координаты на местности, засёк. И пришёл как ни в чём не бывало, и поселился. Хотя Шизофреник тоже не лыком был шит и не пальцем щи хлебал.

Он благоразумно повёл себя так, как будто ничего особенного не происходит, и он появлению отца с чемоданом (напичканным, наверно, всевозможной аппаратурой) нисколько не удивлён. Заговорил с ним на отвлечённую тему о Путине — они все это любят, о Путине и политике говорить — и отвлёк его от главного, и заморочил ему голову, и пустил по ложному следу, сбив с толку.

И дальше он изо дня в день всем своим видом показывал, что всё в доме идёт хорошо и правильно, и что постоянное пребывание отца в кухне на раскладушке ему, по меньшей мере, безразлично.

А вскоре, значит, и мать раскрыла Шизофреника, проникнув в его тайное жилище по телефону. Она и раньше пыталась его найти этим простым устаревшим способом. И звонила ему время от времени неожиданно, но он тут же узнавал её по голосу и очень быстро клал трубку. Значит, засечь его местонахождение она вряд ли до сих пор могла. А теперь, конечно, кто его знает, теперь неизвестно. Говорили они с нею довольно долго, и всё теперь может случиться или произойти.

И зачем Зара попросила его говорить с матерью подольше, и зачем он её послушался? Зачем правдиво отвечал на вопросы? Понимал же, что это опрометчиво.

А может, и Зара на их стороне и на них подпольно работает? Может, она только удачно прикидывается своей, строит из себя сторонницу, а на самом деле…

Как он раньше об этом не подумал? Ведь она же очень красивая? Очень. А кем обычно бывают красивые женщины? Они бывают актрисами театра и кино. В крайнем случае, артистками эстрады. И если Зара актриса, пусть даже эстрадная, то ей ничего не стоило сыграть эту простую женскую роль — актриса может прикинуться кем угодно и в кого угодно перевоплотиться. И любовь сыграть ей тоже ничего не составляет более или менее достоверно. Вопрос, как долго способна она играть любовь, чтобы себя с головой не выдать.

Впредь Шизофреник решил тщательно анализировать, всё, что делает Зара. Тем более подозрения его усилились.

Два утра подряд он просыпался, а Зары рядом не оказывалось. И в квартире её не оказывалось. Отец спал на своей раскладушке или изображал сон, а её нигде не было. Ни в ванной, ни в туалете, нигде. Конечно, раньше тоже бывало, что её не оказывалось в квартире, но это случалось только по вечерам или ночами, что опасности, конечно, особой не представляло. Но сейчас её не оказалось утром. А это уже совсем другое дело. И пришла она оба раза после того, как Шизофреник вышел с прутиком из дому. То есть они разминулись.

И в первый день Шизофреник ничего не сказал Заре, смолчал, продолжая наблюдение. А на второй — сказал. Пришёл с улицы, заглянул из коридора в комнату и сказал:

— Ты где это, — сказал, — была?

— Ты ревнуешь? — сказала Зара.

— Что я делаю? — сказал Шизофреник.

И Зара его успокоила:

— Ничего ты не делаешь, ничего. — и: — Какая разница, — сказала, — где я была раньше? Главное, что я теперь здесь.

— Сама? — сказал Шизофреник.

— Сама, — сказала Зара.

— Со мной? — сказал Шизофреник.

— С тобой, — сказала Зара.

Это несколько успокоило Шизофреника. Но Зара тут же прошла на кухню, закрыла за собой дверь и стала о чём-то говорить по секрету с отцом.

— О чём ты с ним говоришь? — крикнул Шизофреник из комнаты. — А ну-ка, признавайтесь мне оба.

И Зара тут же, выйдя из кухни, призналась. И её признания в целом Шизофреника удовлетворили, и он опять успокоился, хотя неприятный осадок в душе у него всё-таки на время остался.

26.

Может, и Бориска остался бы ещё на какое-то время и не уехал сразу после того, как Зара ему это недвусмысленно в лоб предложила. Может, и поборолся бы ещё за жизнь на родине, гори она огнём. Чёрт его за язык дёрнул начать с Зарой серьёзный разговор. Он бы его, конечно, и не начал, если б с самого утра не столкнулся с настоящей, родной, российской действительностью. А он столкнулся лицом к лицу и, как говорится, «пострадавшего в тяжёлом состоянии доставили в больницу, откуда он был выписан, не приходя в сознание». В том смысле, что ему на улице российские органы правопорядка путь собою преградили и документы потребовали предъявить. Как это принято во время всевозможных очистительных мероприятий, да и вообще принято. Он из крытого рынка только вышел, с помидорами и петрушкой, а ему из-за плеча в ухо:

— Документы!

Бориска весь прямо вздрогнул. В смысле, содрогнулся.

Лицо у него действительно крайне подозрительное. Типичное «лицо кавказской национальности» из протокола. Такое протокольное лицо в метро увидишь, обязательно подумаешь — а не террорист ли это с бомбой на шее? — да и выйдешь на ближайшей станции, и дальше в следующем поезде поедешь.

Недаром представители всех кавказских национальностей, какие только есть в мире, всегда Бориску за своего принимали. И, кстати, не только кавказских. В Германии его принимали за итальянца, за турка и даже за араба. То есть его лицо «кавказской национальности» оказалось лицом гораздо более широкого профиля.

И что интересно, азербайджанец никогда не спутает армянина с грузином, грузин легко отличит чеченца от абхаза, но в Бориске все они видели сородича. Даже мингрелы и аланы видели, даже кумыки и лакцы. И все сильно обижались, что Бориска отказывается поговорить с ними на их родном языке.

Он с самого детства имел такую ярко выраженную кавказскую наружность — что никаких сомнений. Как-то перед новогодним маскарадом пришёл из детского сада и сказал матери:

— Мама, — сказал, — меня назначили грузином.

Это года четыре ему было. А после окончания школы и успешного поступления в сварочный институт Йосиф дал Бориске сто тридцать рублей, и он впервые в жизни сам поехал к морю в Алушту. Чтобы провести там неделю отдыха.

На пляже к Бориске подошли двое кавказцев. Заговорили по-своему. Он говорит:

— Не понимаю я.

А они, уже по-русски:

— Ты из Армении?

— Нет, — Бориска говорит, — нет.

— Думаешь, если живешь не в Армении, можно не знать родной язык? Ты же армянин.

— Нет, — говорит Бориска, — не армянин.

Они подозрительно на него смотрят и говорят:

— Ну мама у тебя армянка?

— Не армянка.

Тут кавказцы стали уже наступать на Бориску с весьма серьёзными намерениями. В смысле — собираясь избить. Потому что отказываться от армянской мамы по их армянским представлениям о чести и совести — это совсем уж последнее дело, ни в какие ворота не пролезающее. Но Бориска вовремя сориентировался, так как не хотел, чтоб его били:

— Подождите, — говорит, — и оставьте свои серьёзные намерения в покое. Я вам завтра паспорт принесу.

Завтра пришёл на пляж с паспортом. Как идиот. Они подходят, смотрят в паспорт, читают в графе «национальность» «еврей» и говорят:

— Ну хоть не русский.

Восемьдесят рублей Бориска привез обратно. Армяне так с ним подружились, что не дали потратить его деньги. У них папа на алуштинском рынке фруктами торговал, а они — сыновья (Бориска до сих пор помнил их имена Отар и Долик) — помогали папе прогулять выручку. Не всю, конечно, но существенную её часть.

Это было первое столкновение Бориски с плохим отношением кавказцев к русским. Видимо, что-то такое они знали и предчувствовали уже тогда, в прошлом столетии, во времена всеобщего братства и повальной дружбы народов, когда сами русские о нелюбви к ним ещё не догадывались.

Сегодня положение, конечно, иное, сегодня все знают о настороженности других народов по отношению к России. Да и то списывают его на бывшие в кавычках заслуги бывшего Советского Союза.

Когда Бориска, эмигрировав, учился на языковых курсах, двадцать третьего февраля так называемые русские притащили в класс вина, водки и лёгких, как сон, закусок. На перемене выставили всё это дело, говорят:

— Давайте выпьем. У нас, — говорят, — сегодня всенародный светлый праздник.

Народ сразу откликнулся положительно. Чех, полька, араб из Ирака, венгр, пучок южных корейцев и вьетнамцев, афганец, две учительницы-немки — бывшие гэдээровки.

Выпили, закусили. Раз и ещё раз. Развеселились, раскраснелись. Переменку затянули. Вдруг афганец спрашивает:

— А какой у вас праздник? Как называется?

Русские говорят:

— День советской армии.

И все сразу заскучали, а учительницы сказали, что давно пора приступать к занятиям вместо того, чтоб водку пить посреди дня.

Ну, а сейчас Россия-матушка как раз противогрузинскую кампанию затеяла провести в жизнь. И заодно прижала к ногтю всех остальных нелегалов южных кровей. Вот Бориску и повязали в борьбе за урожай.

Бориска паспорт предъявил по первому требованию — слава Богу, он у него с собой оказался, — а то бы точно сидеть ему в обезьяннике. Правда, паспорт, к сожалению, при нём был не внутренний, а загран. С отметкой о его ПМЖ в Германии. Ну, и органы правопорядка великой России, конечно, сразу им повышенно заинтересовались:

— А тут, — говорят, — что делаете и с какой целью следуете?

— Я домой приехал, — Бориска им отвечает, — на родину.

А они:

— А чего не зарегистрировались?

Бориска им:

— Так я же домой приехал, я тут родился и сорок три года прожил, и квартира у меня тут есть.

— Адрес? — органы говорят.

Бориска продиктовал им адрес.

— Проверим, — говорят органы. — Проверим. А сейчас или платите штраф, или поехали с нами.

Бориска говорит:

— А какой штраф, сколько?

Органы задумались и говорят:

— Ну, на первый раз и, учитывая смягчающие вину обстоятельства, сто баксов хватит. Или что у вас там, в вашей Германии, ходит? Евро? Можно и сто евро.

Бориска говорит:

— У меня нет ста евро. Вот, посмотрите, — и показал им кошелёк с тремя сотнями рублей. — Вы мне, — говорит, — квитанцию выпишите, если я виноват, и я позже её оплачу.

— А, тебе квитанцию? — расстроились органы и вынули из кошелька у Бориски триста рублей. — Садись, — говорят, — в машину. Сейчас депортируем тебя в Грузию по ошибке, грузины покажут тебе квитанцию.

И отвезли его в отделение.

— Вот, — говорят дежурному лейтенанту, — грузинская морда, честным евреем прикидывается.

Дежурный лейтенант посмотрел паспорт Борискин, имя-отчество проанализировал, ПМЖ и всё такое.

— Так он и есть еврей, — говорит.

— Зато он без регистрации.

— Без какой регистрации? — дежурный говорит. А у Бориски спрашивает: — Регистрация есть?

И Бориска опять начинает объяснять, что он на родину домой приехал, и что у него есть не регистрация, а квартира. Дежурный тоже адрес квартиры запротоколировал. Спросил, проживает ли там кто-нибудь, когда Бориска в Германии своей прохлаждается.

— Сын проживает, — говорит Бориска. — Родной.

— С пропиской?

— Конечно, с пропиской.

— Проверим, — дежурный говорит. И говорит: — А штраф заплатить надо. С паршивой овцы хоть шерсти клок. Правильно?

— За что штраф? — Бориска говорит.

— Так за регистрацию. Я вам квитанцию выпишу, а вы оплатите. Только не тяните, во избежание грядущих неприятностей. А то адрес ваш нам известен.

И вот пришёл Бориска домой пешком — потому что деньги все у него органы отняли, а ездить без билетов он в Германии разучился, — помидоры, естественно, где-то посеял. То ли в машине оставил милицейской, то ли в отделении. Пришёл, ну и начал под настроение этот неприятный разговор с Зарой, а она указала ему его настоящее место, то есть сказала, чтоб уезжал он туда, откуда приехал, и не влезал в чужую личную жизнь без особого приглашения.

Ну, и Бориска на третий день после разговора этого, никому не нужного, купил билет — сто евро Зара ему предоставила, как обещала, — сел в автобус и уехал с родины ни с чем, не солоно, значит, хлебавши. А штраф, конечно, платить сгоряча не стал.

«Хрен вам в банку, — подумал, — а не штраф. Нашли тоже козла отпущения, подонки».

27.

Сосед в автобусе, который у окна сидел, высмеял Бориску, когда тот рассказал ему о своём несостоявшемся возвращении на родину. Бориска с этим случайным соседом знаком был — вместе учились, язык их немецкий постигали. Сосед, правда, так его и не постиг, завалив экзамен. Хотя по рождению был рыжим, наполовину чистокровным немцем. А сейчас они случайно в одном автобусе из России ехали. И сосед обрадовался, что рядом с ним знакомый Бориска сидит, а не кто-то другой. Так как у Бориски и в багаже-то всего один чемоданчик был средних размеров, а из ручной клади только кепка и пакет с бутербродами. И сосед получил возможность рассовать и на полку под крышей, и в ногах десяток рулонов обоев.

— У меня там, в багажнике, полный баул таких рулонов, — объяснил он Бориске, — а эти в баул не уместились.

— Ты что, ремонт делать собрался? — спросил ради приличия Бориска.

— Какой ремонт! Это братану моему обои. Он же у меня живописец, художник. Веришь, клизмой картины рисует. На обоях с обратной стороны. На картинах его на всех так и значится: «Тушь, обои, клизма».

— А зачем? — Бориска спрашивает.

— Что зачем?

— Ну, клизмой рисовать.

— Вот ни черта ты в жизни, Бориска, не понимаешь, никакой предприимчивости в тебе нет. Только зря еврейскую национальность имеешь. Кисточками и карандашами картины рисуют сегодня миллионы. Это без преувеличения. А клизмой — только мой братан. Единственный во всём подлунном мире, я думаю.

— И что, покупают их, картины эти?

— А как же! Он ведь не как-нибудь, он незаурядно их рисует и стильно. Его на всякие бьеннале и акции приглашают. На конкурсы красоты. Он одним движением руки, не отрывая клизмы от бумаги, красавиц рисует в полный рост. И в показах мод постоянно участвует. Портреты модельеров пишет с их моделями.

— И портреты тоже клизмой?

— А чем? Конечно, клизмой. А премьеры мюзиклов театральные! А бенефисы и юбилеи! Это всё вообще без него не обходится. У него есть целая серия портретов, называется: «Премьеры, бенефицианты и юбиляры нашего времени». Что ты! Он очень многих знаменитостей отобразил уже в своём творчестве. А обои-то в Германии дорогие, в России гораздо дешевле обои. Вот я и везу ему. И клизм десяток везу. Разных калибров. Пусть занимается братан высоким искусством, нам не жалко. Ты пиво будешь?

— Какое пиво в автобусе?

Сосед извлек из-под сидения две бутылки «Балтики».

— Наше русское пиво. Ты как, истинно русское пиво любишь, а?

Он зубами сковырнул с обеих бутылок крышки.

— На, пей, наслаждайся жизнью. Это тебе не «Бульвайзер» какой-нибудь сраный.

Пить соседское пиво не хотелось, и Бориска сказал:

— Я не пью, у меня дурная наследственность.

— Что, родители были алкашами? — посочувствовал сосед.

— Нет, — сказал Бориска, — они тоже не пили.

Объяснение соседа не убедило:

— Открыто уже, — сказал он. — А открытое назад не закроешь.

Под пиво и завязался у них доверительный разговор обо всём понемногу, и в частности поведал Бориска соседу, как он на родину рвался вернуться, а родина его не приняла, оттолкнув и исторгнув. И сосед стал над ним беспощадно насмехаться.

— Кто ж так на родину возвращается? — смеялся сосед. — В смысле, без денег. Наша родина не любит тех, кто без денег.

— Их ничья родина не любит, — говорил Бориска. — Но где ж их взять, когда их нет?

А сосед говорил:

— Где, где? В Караганде. — и: — Вот я, — говорил, — например, теперь домовладелец, богатый в полном смысле этого слова человек. У меня на счету минус сто пятьдесят тысяч евро. Понял?

— Не понял, — говорил Бориска. — Ты сто пятьдесят тысяч, что ли, должен? Какой же ты богатый?

— А ты как думал! Если б у меня полторы сотни долгов было, я бы и правда бедным был. А раз у меня сто пятьдесят тысяч в минусе, значит, я далеко не бедный.

— А чего ж тогда автобусом едешь, если ты не бедный? Ехал бы поездом или самолётом летел с комфортом.

Сосед Бориске ответил, но не сразу. Похоже, он над этим вопросом не задумывался.

— Привык я, — сказал он, — автобусом. По привычке и еду.

А Бориска ему сказал:

— Надо отвыкать. Не пристало богатому человеку сидеть, скрючившись, чуть ли не двое суток.

Богач к сведению совет принял, но Бориске сказал:

— Успею отвыкнуть. — и: — Куда мне, — сказал, — спешить?

Как его сосед превратился вдруг в богача, Бориска расспрашивать не стал. Думал «всё равно наврёт». Но сосед и без расспросов всё ему рассказал. Насильственно.

— У меня друг есть, — начал он без предупреждения и какой-либо завязки, — фамилия, как у композитора, Вагнер. Или Вебер. Я путаю. Мы с ним у зубника познакомились. В очереди. Это он меня домовладельцем сделал.

— И дом он тебе, конечно, подарил. За красивые зубы.

— Тебе пива ещё дать? У меня есть. И пиво, и рыба.

— Пиво давай, — сказал Бориска, — раз уж начали. А рыбу не надо.

Сосед опять вынул из сумки две бутылки. И пакет с сухарями. Опять сковырнул зубами крышки.

— Не хочешь рыбы, на вот сухари.

Сухари были солёные, насушены кубиками, драли горло и крошились так, что неясно было, они это крошатся или зубы.

— Ты думаешь, я пизжу? — сказал сосед. — Думаешь-думаешь, я вижу.

— Ну, думаю.

— А ты не думай. Дом для меня Вебер организовал. Ну, в смысле, Вагнер. Устроил мне кредит. Сто пятьдесят тысяч. Как — это разговор отдельный, не для автобуса и не для посторонних ушей. За сто купил мне дом с жильцами, шестиквартирный. В посёлке возле чешской границы. Денег, которые жильцы мне будут за квартиры платить, хватит на обслуживание кредита, дома и ещё, по расчётам Вебера, евро триста будет в моём распоряжении. Ежемесячно. А из оставшихся от кредита пятидесяти тысяч я Веберу заплатил — возместил расходы на проведение гениальной финансовой операции плюс пять процентов от общей суммы за работу. Ну и живу, ни в чём себе не отказывая. Теперь веришь?

— А если жильцы из этого дома завтра съедут? — спросил Бориска. — Чем ты будешь с банком рассчитываться?

— Не будь пессимистом. Эти съедут, другие въедут. А не въедут, домом и расплачусь.

— Ага, дом в селе на востоке тебе оценят тысяч в семьдесят, а восемьдесят останешься должен.

— Борисий, отвали, — сказал сосед и замолчал. И стал смотреть в окно, забыв, что пиво в его руках теплеет и выдыхается.

За окном очень медленно падал дождь. То ли вода в этом дожде была гораздо легче обычной воды, то ли воздух родины стал гуще и вязче.

Помолчав, сосед опять без вступлений и обиняков, сказал:

— Мечты должны быть с кулаками. Иначе они так и останутся мечтами. Ты же мечтаешь на родину вернуться, чтобы там хорошо жить? Мечтаешь.

— Ну, мечтаю, не мечтаю… хотел бы.

— Значит, слушай меня. Если ты решил из Дойчланда свалить и никогда туда не возвращаться, Вагнер, который Вебер, может тебе конкретно помочь. Свалишь с полными карманами бабок.

— Да? Это хорошо. Только бы карманы выдержали.

Сосед сделал большой глоток.

— Это делается так. Вагнер берёт тебя на работу — фиктивно, конечно, — и ты у него числишься с полгода, зарабатывая, допустим, пять тысяч евро в месяц.

— Зарабатываю тоже фиктивно?

— Естественно. Ты кто, я забыл, по специальности?

— Инженеры-сварщики мы.

— Значит, зарабатываешь так много, поскольку ты есть редкий специалист в инженерной сварке. После чего берёшь у Вебера справку о доходах, идешь в банк и просишь такой большой кредит, какой только можно. Они, само собой, станут выяснять, зачем тебе так много денег. А ты им — вот зачем. Вебер составит бизнес-план какого-нибудь сверхприбыльного проекта — без отрыва от твоего пятитысячного заработка — и все бумаги, как надо, подготовит. Получаешь кредит, естественно, увольняешься от Вагнера, возмещаешь ему налоги, которые он за тебя Дойчланду полгода платил, оплачиваешь по договорённости его услуги и тю-тю. Вебер ни при чём. Ты у него работал, теперь не работаешь. А тебя пусть ищут. Россия большая, там тебя искать всё равно, что иголку в сене.

— Так меня же в компьютер внесут и никогда больше в Европу не пустят.

— Не пустят. А на черта тебе эта Европа? Человек должен жить и умереть там, где он родился.

— Как ты?

— Я на родину предков по матери вернулся. У меня положение безвыходное и паспорт немецкий, аусвайс. Ты ж знаешь, я гражданин Германии. В отличие от тебя.

— Да все мы граждане, — сказал на это Бориска, — бывшего СССРа. Граждане бывшей страны. И от всех от нас несёт чем-то бывшим.

Сосед принюхался и сказал, что это просто рыбой у него из сумки несёт, несмотря на два целлофановых пакета. И сказал:

— Ну, так чего? Свести тебя с Вагнером? Бескорыстно.

— Слушай, а не пошёл бы ты со своим Вагнером на хер? — ответил Бориска зло. — И с пивом своим русским хреновым. Тоже на хер. И с рыбой вонючей.

Сосед, конечно, на Бориску обиделся смертельно. Особенно за русское пиво. Да и вообще, он же хотел как лучше, как к доброму товарищу по несчастью к Бориске отнёсся, а тот, значит, на хер его.

И до самой Германии они молчали, не сказав ни единого слова. А приехав, разошлись в разные стороны и даже в знак простого приличия не попрощались.

Погорячился, в общем, Бориска. В очередной раз погорячился и в очередной раз совершенно напрасно.

28.

И Горбун тоже погорячился. И тоже зря. Излишняя горячность, когда о всевозможных последствиях уже не думают, она никого ещё не доводила до хорошего. Но кто об этом помнит, кто принимает это в расчёт, когда не на шутку горячится? Никто не помнит и не принимает. Так как минуту назад ты был спокоен и контролировал свои поступки железной рукой, а вот уже ты завёлся с пол-оборота до отказа и вышел из себя вон, и всё пошло кувырком наперекосяк со страшной разрушительной силой.

Никогда бы, если б не горячность нахлынувшая, не стал он этого делать, едучи с матерью. Да ещё на автобане. Опасно всё-таки. Даже при его врождённом мастерстве опасно. Все машины на высоких скоростях несутся, в три ряда. Конечно, опасно. И не нужно. Мало ли в Германии подходящих дорог! Но не удержался Горбун, не совладал со своим взрывоопасным характером — такой, значит, лох повис у него на заднем бампере.

Он глянул в зеркало — висит красавец. Дистанцию метра три держит, не больше. Прижал педаль до ста шестидесяти — не отстаёт, висит. Спортивный БМВ-кабриолет, блондинка с развевающимися волосами, всё как в кино про богатых и счастливых, которым завидовать надо бессонными ночами. И лох этот руку на блондинкино плечо водрузил вместо того, чтоб на руле её бдительно держать. Едет, курит, гогочет. Словом, ведёт себя вызывающе неумно. А машину, наоборот, неуверенно ведёт. И неосмотрительно. Видно, только получил права, папа ему этот кабриолет и преподнёс на тарелочке.

Такому просто грех было не подставиться. Ну грех. А кроме всего, блондинка ещё эта навеяла Горбуну разное. Он, увидев эту блондинку и руку лоха на её плече, и волосы по ветру летящие, прямо замычал.

Мать услышала, говорит:

— Ты чего мычишь?

А Горбун:

— Я не мычу, — говорит, — я напеваю.

Если б не блондинка, может, и сдержался бы он, и не стал ничего предпринимать. Пропустил бы этого дурака набитого вперёд и ехал бы себе спокойно, как люди, дальше. Но в кабриолете, к несчастью, сидела не шатенка и не брюнетка, а именно блондинка. Так всё совпало и выстроилось. Да и Хонду пришла уже пора «обновить», создав тем самым причину для её замены. Поднадоела она Горбуну, его любимая Хонда Джаз. Поднадоела и запахами всякими пропиталась насквозь — перед матерью, и то уже неудобно. В общем, час настал, час настал…

И он забыл о матери. О том, что она рядом сидит, на переднем сидении справа, говоря всю дорогу с ним о какой-то несущественной чепухе. Забыл, поскольку видел только дорогу, лоха в зеркале заднего вида, его машину дорогую быстроходную и его блондинку распрекрасную. Всё остальное ушло за пределы его видимости. Так как видел он сейчас лишь то, что ему необходимо было видеть. Он выжидал. Ему нужен был настоящий, голевой, момент, такой, чтоб уж наверняка. Ну, а раз человеку что-то очень нужно, он чаще всего это и получает. Рано или поздно. Горбун получил рано.

Через три-четыре минуты на длинный обгон пошёл Мерседес. Вот тут он и подставился. Как всегда красиво и точно — не правой, а левой стороной, на скорости сто тридцать километров в час. Создал впечатление, будто уступает Мерседесу дорогу, давая возможность снова в правый ряд перестроиться, тормознул — к несчастью, чуть резче, чем следовало, — и гуд бай.

Вот только не предугадал он, насколько грандиозным лохом окажется этот лох в БМВ на самом деле. Да и невозможно было это предугадать. Лох не смог не только отвернуть, что в такой экстремальной ситуации мудрено для любого, самого лучшего водителя, но он и затормозить не смог. Вообще. До педали тормоза — потом по замерам остановочного пути экспертиза заключила точно — не дотронулся. Более того, вместо тормоза он нажал с перепугу на газ. Отчего въехал Горбуну в зад на полном ходу и остановился, когда его радиатор в торпеду Хонды упёрся. Блондинка, конечно, всмятку, сам лох в фарш телячий, кабриолет — в гармонь.

Разве таким уродам на таких машинах ездить? Таким уродам козу на верёвке водить, а не кабриолеты. Это ещё большое счастье, что все водители, вблизи по воле случая оказавшиеся, правильно сманеврировали, сумев уклониться от несущегося юзом металлического месива. Которое всего секунду тому представляло собой мало изношенную Хонду и шикарную БМВ. Движение на автобане, правда, всё равно оказалось перекрытым, и потоки машин, замерев, перестали быть потоками. Они стали и стояли неподвижно часа четыре, растянувшись на двадцать семь километров, стояли и ждали, пока специальные службы расчистят дорожное полотно, уберут все следы трагического происшествия, и можно будет продолжать движение.

Переоценил, значит, Горбун свои способности. Он и в мыслях не мог допустить, что отработанный им до автоматизма финт может привести к таким тяжёлым для всех результатам. С одной только матерью Горбуна Раисой ничего страшного не произошло, можно сказать, лёгким испугом отделалась, если не считать перелома двух рёбер и одной ноги. А самому Горбуну, в смысле бывшему Горбуну, не повезло по-настоящему. Раиса после столкновения, ещё не поняв, что произошло, голову повернула влево и сознание на время потеряла. Не от ран, которые были лёгкими и для жизни неопасными, а оттого, что сына увидела, всего изломанного и кровоточащего.

И когда к месту аварии пробились полиция с машинами скорой помощи, его извлекли из-за руля, положили на носилки и доставили в ближайшую больницу с сиреной. Там сделали рентген, и врачи, поглядев снимки, ахнули и руками развели:

— Господи, — сказали врачи, — что это?

Они же не знали о специальной операции, которую перенёс недавно Горбун на позвоночнике. И что это за посторонние предметы в форме крючков, стержней и гаек, чётко видимые на его рентгеновских снимках, не знали. Хорошо, Раиса, доставленная вместе с сыном в ту же больницу, смогла им всё более или менее внятно объяснить, и Горбуна тут же погрузили опять в перевозку и опять повезли с сиреной и мигалкой в клинику к доктору Богдановскому, который ему эту сложнейшую операцию производил. Привезли, сдали с рук на руки в комплекте со снимками актуальными и уехали. А доктор Богдановский на снимки посмотрел и сказал:

— Да-а… — и ещё он сказал: — Такая работа насмарку, такая работа!

Он, конечно, не растерялся и отдал персоналу необходимые распоряжения, и персонал кинулся их расторопно и скрупулёзно выполнять, не теряя при этом времени, но сам доктор Богдановский уже понимал, что ничего путного сделать из этого исходного материала ему не удастся.

А Раиса, значит, в первой больнице осталась выздоравливать и приходить после дорожно-транспортного происшествия с катастрофическим исходом в себя. Ей сложили пострадавшую ногу и зафиксировали каким-то сложным каркасом, и положили в палату для травмированных, сказав, что всё теперь позади, и нужно успокоиться.

И Раиса стала успокаиваться, выходя постепенно из шокового состояния, и стала знакомиться и разговаривать с двумя соседками по палате, тоже травмированными женщинами на излечении.

А когда заглядывала к ним в палату медсестра, она просила её:

— Вы не могли бы узнать, что там с сыном моим? И кто во всём этом кошмаре виноват?

— Будем надеяться на лучшее, — говорила медсестра и, старательно крестясь, истово смотрела в потолок, потому что больница принадлежала евангелистской религиозной общине, и медработники сюда подбирались соответствующие.

29.

Бориске в больницах все то же самое говорили. Что надо надеяться, надо верить. И насчёт сына, в ста местах переломанного, так говорили — когда он к нему в клинику приехал несколько дней спустя, — и насчёт Раисы. Хотя с Раисой всё было более или менее безопасно и терпимо. Видимо, у врачей просто принято говорить так, а не иначе как-нибудь. А что ещё могут врачи сказать, тем более, когда медицина их бессильной оказывается. Только веру и надежду проповедовать они могут, и руками в разные стороны разводить со вздохом.

А узнал обо всём Бориска от Ангелы. От кого-то же он должен был об этом узнать. Если с Раисой связей они теперь никаких не поддерживали, а с сыном перезванивались раз в сезон по большим праздникам. В смысле, сын ему вообще никогда не звонил, а он сыну звонить временами пытался, но в девяти случаях из десяти его телефон не отвечал. По-хорошему можно было бы позвонить на мобильный, но сын номер своей мобилки Бориске давать не хотел. Врал, что нет у него никакой мобилки, хотя Бориска точно знал, что мобилка у него есть.

И всё же дозвониться до сына Бориске иной раз удавалось. Другое дело, что телефонные переговоры их были коротки и малосодержательны. Последний выглядел так:

— Ты бы зашёл к нам вечером, — сказал Бориска. — Порадовал бы деда.

— Я не могу, — сказал сын.

— Почему?

— У меня свидание.

— Рассказал бы, поделился со мной.

— Чем?

— Ну, куда ты идёшь?

— Да никуда?

— А с кем?

— Да ни с кем.

И если бы Бориска спросил:

— А в чём?

Сын обязательно ответил бы:

— Да ни в чём!

Стоило ли с таким трудом дозваниваться?

Да, так вот пришёл, значит, Бориска домой после очередного посещения органов ни с чем, а с прогулки предобеденной Ангела пришла, раскрасневшись. И Йосиф рассказал Бориске, что у них тут радость нежданная. Спасибо Ангеле. Которая в углу, куда Йосиф письма бросал, нашла какое-то, давно ещё, черт знает когда, почитала его и что-то такое куда-то написала. А мне теперь оттуда чек пришёл на тысячу девятьсот евро. Надо только пойти его в банк получить. Не знаю, за что, но какая разница.

Бориска прочёл письмо сопроводительное, а там написано, мол, нам стало известно, что погребение вашей жены стоило тысячу девятьсот евро, и мы берём эти ваши расходы на себя. Откуда им стало известно, кто они такие, почему берут, когда их никто об этом не просил (разве что Ангела) — в письме не объяснялось. Или Бориска не все подробности письма этого разобрать смог.

«Нет, всё-таки Кафка очень реалистический писатель, — подумал Бориска. — А кафкианство в его расхожем понимании придумали те, кто в Германии никогда не жил и ничего о ней не знает».

— Эти деньги Раисе надо отдать, — сказал он Йосифу. — У неё за похороны мамы со счёта как раз тысячу девятьсот евро сняли.

— А чего тогда их мне вернули, а не ей?

— Я не знаю. Не знаю я. Не знаю.

— Странно, — сказал Йосиф. — Очень мне странно.

— Да, забыла вам рассказать, — сказала на это Ангела. — Совсем запамятовала.

И рассказала Бориске с Йосифом (Йосиф, правда, ни слова из этого рассказа не понял), что учительница, у которой внук её старой приятельницы музыке учится, на машине разбилась и сейчас в больнице лежит с многочисленными переломами костей в тяжёлом состоянии.

— А сын учительницы, — сказала Ангела, — который за рулём сидел, и вовсе погиб. И ещё три или четыре человека в этой катастрофе были наповал убиты и ранены. Зачем только такие автомобили быстрые выпускают? Куда спешат?

— Погодите, — заволновался Бориска, — с автомобилями. Как учительницу зовут?

Ангела говорит:

— Я не знаю, как зовут. Это же не моя учительница, а внука моей приятельницы. Я и внука не знаю, как зовут.

А Бориска говорит:

— Пошли, — за руку её берёт и ведёт в прихожую.

— Куда? — Ангела удивляется. — Мне обед готовить нужно.

И отец Борискин тоже удивляется:

— Вы чего это? — говорит. — Что происходит? В моём доме.

— Пойдёмте, — говорит Ангеле Бориска. — Спросим у вашей подруги, как зовут учительницу.

А отцу своему Йосифу говорит:

— Ничего не происходит. Смотри новости. Обед состоится при любой погоде, по плану и графику.

Ну, и притащил он Ангелу к подруге её. Подруга визиту их внешне обрадовалась, но вместе с тем была неприятно удивлена. Поскольку пришли они без звонка и без какого-либо иного предупреждения. Ангела, естественно, извиняться кинулась и чуть ли не каяться в том, что привела вот незнакомого человека нежданно-негаданно. Но Бориска её извинениям до конца излиться не дал:

— Вы, — сказал он подруге, — только имя учительницы назовите, и мы сразу уйдём.

Подруга имя вспомнить сначала не могла, говорила, что учительница русская, выпускница консерватории, это точно, «а имени, — говорила, — я не помню, русские имена моей голове трудно запоминать. Да и незачем». А потом всё-таки напрягла всю свою память и вспомнила:

— Райса, — говорит, — её имя. Райса!

Куда отвезли Раису на излечение, Бориска выяснял, обзванивая все больницы по справочнику. Строго в алфавитном порядке. Поскольку подруга Ангелы понятия не имела, где лежит учительница внука. Она услышала о случившемся от дочери, которая повезла сына на урок, а урок, несмотря на оплату за месяц вперёд, оказался отменённым. По причине неожиданной автокатастрофы. Но, в конце концов, Борискины поиски увенчались успехом, и он Раису нашёл — благо больниц в округе было не так уж много. Нашёл и, несмотря на отношения их разорвавшиеся, посетил. Поскольку в душе был Бориска неплохим человеком. Всё-таки неплохим. Если б немецкие органы власти верёвки из него не вили пеньковые или если б он на родине не попал под антигрузинские мероприятия, а работу нашёл подходящую и бабу — чтоб любила его со всеми потрохами и запахами изо рта, — он бы совсем хорошим человеком стал. А так был просто неплохим.

«Да, с запахами нужно что-то делать, — думал Бориска. — Вопрос — что делать?»

Но на этот вопрос и поумнее его люди внятно ответить пробовали, да не смогли.

И, значит, он, ничего не говоря отцу, чтобы не волновать старика с ишемией и гипертонической болезнью, посетил прикованную к постели Раису. И она рассказала ему всё, что знала и видела. А потом попросила съездить в больницу к Горбуну и поговорить в качестве отца с врачами:

— Узнай у них, что его ждёт впереди, на что надеяться можно.

— Надеяться можно на всё, — сказал Бориска. — Это мне и без врачей хорошо известно.

— Опять ты умничаешь не вовремя и не к месту, — сказала Раиса.

Она же не знала, что Бориска не умничает. Просто ему сказали, что по слухам из достоверных источников их сын погиб, и он не знал, в каком ключе и в каком тоне с Раисой об этом говорить.

Так что он даже рад был поскорее оставить Раису в её неведении и поехать, хоть это и далеко, в клинику, чтобы всё на месте уточнить и расставить все точки над i.

А в клинике выяснилось, что сын его не погиб и пока жив, и Бориска получил разрешение поговорить с врачами, которые, конечно, стали ему про надежду втирать, говоря «состояние пациента нестабильно тяжёлое». И он, поговорив с ними, остался разговором неудовлетворённым.

— Могу я ещё с доктором Богдановским пообщаться? — спросил он врачей.

Врачи посовещались в своём кругу и объявили ему, что да, это он может беспрепятственно, это не запрещено. Но ждать придётся долго, поскольку доктор Богдановский, как обычно, в операционной.

Ну, ждать Бориске не внове, ждать так ждать. И он ждал и дождался, пока вышел из операционной легендарный доктор. А тот, выйдя, скрывать от него ничего не стал. И сказал честно и откровенно — как мужчина мужчине, как русский человек русскому человеку:

— Надеяться, — сказал, — можно, конечно, и нужно. Но, к сожалению, не на что. — и: — Я, — сказал, — такого тяжёлого больного в своей практике ещё не видел, и чем всё кончится, один Бог ведает.

— И что, — сказал Бориска. — Совсем ничего нельзя сделать?

— То, что можно было, — сказал Богдановский, — я сделал.

— Всё?

— Всё.

Бориска повернулся и пошёл к двери. Потом всё-таки остановился и спросил:

— Но вы же не бросите его просто так умирать?

Богдановский ответил, что просто так он никого не бросает, и обещал держать руку на гипсе до тех пор, пока это потребуется, до самого, если надо будет, конца.

И Бориска вернулся поздно вечером к Раисе, и выложил ей горькую правду, только облёк её по возможности в менее ужасные формы и подсластил. А Раиса сказала:

— Я так и знала.

— Что ты знала? — спросил Бориска. — Что?

— Что вспомнит Он им деда твоего, — сказала Раиса, — ещё не раз.

— Какого деда? — Бориска решил уже, что Раиса от стресса заговаривается. — Кому вспомнит? И кто?

— Кто, кто… — сказала Раиса. — Дед Пихто.

30.

О чём она думала, кого имела в виду, когда говорила про деда Пихто, Бориска сообразил не сразу. Наверно, потому что у него в голове многое другое роилось. Он чуть позже это сообразил. По дороге из больницы домой. Ну, то есть к отцу и его Ангеле. Конечно, он сообразил, когда конкретно задумался. Тем более что были уже у них в течение жизни на эти темы разговоры.

Первый вообще недели через две после женитьбы состоялся. Когда Йосиф на своём дне рождения стал воспоминаниями с гостями делиться и о семье своей традиционно рассказывать. И об отце Элише, и о том, как он мечтал, чтоб Йосиф зубным техником сделался или ювелиром, и о сестре своей парализованной, и о службе на морском флоте. И от чего умер Элиша — хороший в сущности для своего времени человек и парикмахер — тоже. Правда, все гости, кроме Раисы, эти мемуары наизусть знали, Йосиф каждый год им одно и то же рассказывал. Чтобы помнили и не забывали. А может, ему просто рассказывать было больше нечего. В результате прожитых лет. А в центре внимания изредка, ну хоть на свой день рождения, побыть хотелось. И сначала, после двух примерно тостов, он рассказывал про семью свою и про свои корни, а после четырёх — плавно переходил к сталеварским трудовым будням. А гости все оставались на протяжении многих лет постоянными, как число «Пи». С годами гостей обычно больше не становится, только меньше. Поэтому они и знали устные рассказы Йосифа все до одного. Раиса же среди них была единственным свежим слушателем, ей Йосиф и адресовал воспоминания о жизни. И она, когда празднование иссякло, и Йосиф ещё при гостях уснул, сказала Бориске:

— Если б я знала, что дед у тебя самоубийца, в жизни замуж бы за тебя не пошла.

— Ты это серьёзно? — Бориска у неё тогда спросил.

А она ответила:

— Конечно, серьёзно. Я же не враг своим будущим детям.

И понесла какую-то дикую чушь про карму, про седьмое колено, про «сын за отца отвечает» и Бог знает про что ещё.

«Ну, надо же, — думал Бориска, слушая всю эту галиматью, — такая легкомысленная хохотушка, музыкантша, и такой в башке чуть ли не фрейдизм. Вот это сюрприз, так сюрприз».

Музыканты, они в те времена тоже богемно себя вели, и нравы проповедовали свободные. С другими студентами не сравнить. Тем более со студентами технических вузов, таких как сварочный институт имени Платона и тому подобных. А тут нате вам, чудеса в решете нежданные и негаданные.

Впоследствии, надо сказать, когда близнецы у них родились и стали расти и благополучно развиваться, всё это как-то отошло на задний план и забылось. Раисе самой, наверно, было неловко за свои слова и взгляды пещерные. Тем более дети у них простудой, и то редко болели. А то, что она связки себе повредила, крича при родах от боли, совсем никак сюда не привязывалось. Она-то уж точно к Элише никакого родственного отношения не имела.

Но когда будущий Шизофреник нагадил посреди класса, и ему поставили диагноз, Раиса тут же всё вспомнила, сказав:

— Ну?!

— Что ну? — сказал Бориска.

— Ничего, — сказала Раиса.

А там и Горбун стал горбуном.

— Только не вспоминай моего деда, — говорил Бориска Раисе. — Я не могу слышать всей этой бредятины.

И Раиса не вспоминала. По крайне мере, при посторонних вслух. Что уж она там думала и вспоминала про себя, это её личные внутренние переживания, этого никто не знает, но внешне — не вспоминала.

Так до сего времени и шло, подспудно. А после аварии, значит, опять она вслух об этом заговорила настойчиво. Из-за возникновения реальной угрозы жизни для её сына. И ей непременно нужно было иметь объяснение — почему всё это с ним случилось, по какой причине произошло.

Ведь что получалось? Что она боролась за него, боролась, исправляла наперекор природе данное ему тело, а в результате от её усилий и благих намерений стало только хуже. И хуже всех Горбуну стало. Во благо которого вся борьба и велась.

Может, не уговори она его на операцию, думала теперь Раиса, он бы совсем другой жизнью жил, более замкнутой. А значит, мог бы приехать за ней вовремя, как договаривались, а не на два часа позже. И тогда не оказались бы они в тот самый момент в том самом месте автобана. И тогда, возможно, горб — не слишком, кстати, и большой — был бы окончательным и достаточным ему на всю жизнь наказанием.

При всех этих рассуждениях Раиса была чуть ли не уверена, что в другое время в другом месте произошло бы то же самое. Или нечто очень похожее. Ну, бзик в ней такой укоренился. В ранней ещё юности дал ей кто-то про карму и про всякое такое книжек почитать. Тогда подобная литература под строгим запретом находилась и в подполье, а запретный плод, известно, какой вкус имеет. Вот её на всю жизнь и впечатлило. Впечатления юности иной раз сильнее бывают, чем даже впечатления детства.

И по логике Раисы выходило, что никому не дано жить более или менее по-людски, без болячек, бед и всяких потрясений. Потому что у любого — если до седьмого колена в карме и прочем покопаться — обязательно вылезет какая-нибудь гадость. И уж один предок — это как минимум — душегубом, скотом несусветным или тем же самоубийцей окажется. А раз так, кто-нибудь из потомства будет вынужден за него расплачиваться и крест через всю свою жизнь по долинам и по взгорьям тащить. И значит, все, все абсолютно, обречены на хрен знает какое существование, как ни дёргайся, как ни вылезай из шкуры, пытаясь его, существование, то есть своё наладить и обустроить. И главное дело, причина собачьей жизни остаётся недоступной, скрытой за семью печатями во времени так, что не докопаешься.

Ну кто знает, кем был и что делал Борискин прапрапраитакдалеедедушка? И как это можно узнать? Про деда своего Элишу — тихого человека — Бориска довольно много знает, и помнит его хорошо. Потому что совсем взрослым был, когда деда не стало. И он помнит его рассказы о той же войне, допустим. На которой был дед опять-таки парикмахером, о чём искренне сожалел. Другие воевали, демонстрируя чудеса мужества и героизма, а он работал бритвой, ножницами и машинкой. Сначала на призывном пункте стриг всех мобилизованных наголо, а потом при штабе полка и дивизии. Там уже имел он дело с гораздо более высокопоставленными головами и причёсками.

И ведь мобилизовали его как всех, а не как парикмахера, а в ходе событий само всё произошло, по стечению обстоятельств. Военком на призывном пункте перед строем выкрикнул — кто мол, умеет с машинкой обращаться — шаг вперёд. Шагнуло человек десять, а военком к каждому подошёл, в глаза каждому заглянул и выбрал двоих — Элишу и ещё одного. И они стригли вдвоём всех мобилизованных подряд часами. А потом тот же самый военком спросил, умеет ли Элиша стричь под польку, полубокс и всё такое. Элиша, конечно, сказал, что всё это он как мастер мужского зала умеет — что ещё мог он сказать, кроме правды? И военком куда-то позвонил, после чего заполнил какие-то бумаги, и Элишу отвезли в штаб. И привели прямо к комполка. Которого Элиша тоже постриг и побрил с горячим компрессом в финале.

— Остаёшься, — сказал комполка после компресса, — при штабе. Понятно?

— Понятно, — сказал Элиша.

— Не «понятно», — сказал комполка, — а «так точно, товарищ командир полка». Понятно?

— Понятно, — сказал Элиша. И остался.

И практически всю войну стриг, брил и тому подобное военачальников всё более высокого ранга. Поскольку в ходе кровопролитных боёв их всё повышали и повышали в званиях и должностях.

О двух из четырёх прадедах тоже знал что-то такое Бориска. Элиша когда-то ему рассказывал. Знал, что оба они были шорниками, оба безбожно комиссарили в революцию, оба воевали в Гражданскую и грабили своих и чужих без разбору и без пощады. В тридцатых годах их обоих не тронули, и жили они хорошо. А в Отечественную оба не захотели эвакуироваться. Дети и внуки их, кто не на фронте, эвакуировались разными путями, а они с жёнами остались. И отец Элиши просидел всю оккупацию под немцами. Только в деревню какую-то уехал. С глаз их долой и подальше. И не погиб в каком-нибудь овраге, за что потом наши органы с него спросили. Но не строго, а так, спустя рукава, сделав ему скидку то ли на возраст, то ли на что-то ещё. И он умер своей смертью, пережив самого товарища Сталина на пять лет, и тоже в марте.

А второй прадед и жена его, мать, значит, Борискиной бабушки, общей участи не избежали. Погибли во время массовых расстрелов в балке городского ботсада.

И почему Раиса считает, что вина Элиши в жизни больше, чем вина, допустим, его отца? Почему Горбун и Шизофреник за прадеда счёт оплачивают, а не за прапрадеда?

«И почему они, а не, допустим, я? — думал Бориска. — Нет, неясно. Но, с другой стороны, может, и я свою долю по мелочи плачу. И если б дед Элиша руки на себя не наложил от страху, я тоже как-нибудь по-иному бы жил, а не так, как сейчас. А что плачу я меньше, чем дети мои, так это уже бухгалтерия. Может, и небесной канцелярии, но всё равно бухгалтерия».

Потянуло, значит, Бориску на эту тему размышлять. Вместо того чтоб отвергнуть с порога само об этом предположение. Как отвергал он его всегда. А поймав себя на том, что размышляет, расстроился. Потому что не о чем тут было размышлять, потому что всё просто и понятно, как день и ночь: кто-то придумал для человеческой биомассы всю эту теорию, чтоб люди жили хоть с какой-то оглядкой и не свинячили сверх всякой меры. Тот, кто это придумывал, считал, видно, что никто не желает своим детям и внукам зла. И будет ради них вести себя в жизни пристойно. Но не учёл он того, что полным-полно народу, которому и дети, и внуки до лампочки, и уж тем более до лампочки дальние гипотетические потомки. Ну кто станет отказывать себе из-за них (которые неизвестно ещё, родятся ли), в удовольствии быть сволочью? Да никто не станет. В крайнем случае, перекрестится, скажет «Бог простит» и будет ею, несмотря ни на что.

31.

Разумеется, побега Бориске органы не простили. Органы — не Господь Бог, чтобы прощать. Органы, они никому ничего не прощают, поскольку не для того поставлены. И не забывают тоже ничего, так как всё записывают.

Приехали от нечего делать на двух автомашинах с мигалками и начали по двери кулаками в четыре руки стучать. Именно стучать, а не звонить. Чтоб заранее запугать жильцов своим внезапным присутствием.

Зара открыла им дверь, они влетели так, как будто выломали её своими телами — чуть не упали:

— Где, — говорят, — хозяин квартиры? — и наступают, бля, наступают.

А один из ворвавшихся Зару увидел, узнал её и говорит:

— О, старая знакомая Зара. — и: — Тебя ж, — говорит, — УБОП наше ищет, с ног сбилось и с курса, а ты, значит, тут как тут и ни в чём не бывало.

— А чего это оно меня ищет? — Зара спрашивает.

— Как чего? Ты ж как пропала после убийства Вовы Школьника, так и все концы в воду. На дно легла.

— Да не ложилась я никуда.

— Ну да, ты — и не ложилась.

Органы, как по команде, понимающе перемигнулись.

— Я ничего такого не совершала, чтоб меня искать УБОПу, — Зара говорит.

— Не совершала она. Это ещё доказать надо с алиби и уликами в руках. Почему никто не пропал после убийства, одна только ты? Почему?

— Ни почему. Не пропадала я, живу открыто, ни от кого не прячусь, по магазинам хожу, в театр оперы и балета.

— А где хозяин квартиры?

— Он бегает. Ну, в общем, его нет дома.

— Он бы штраф оплатил вместо того, чтобы бегать. Его ж по-культурному предупреждали. Тем более от нас всё равно не убежишь.

— Он не от вас бегает, а сам по себе, — Зара говорит. — И за что штраф? Я не знаю.

— А за то штраф, что без регистрации на территории Российской Федерации проживать посягнул. Он думает, что если из Германии к нам сюда понаехал, так ему всё наше можно нарушать?

— А, вы об отце его спрашиваете? Так отец обратно в Германию вернулся.

— Ну, сука, кинул. Собирайся. С нами поедешь. Ты ему кто?

— Ему — никто. Я сыну его кто.

— Ну, всё одно родственница и в убийстве подозреваешься, заказном.

Зара собралась быстро, она давно научена с органами дело иметь и знает, что медлительности органы не переваривают. А тут, как на грех, Шизофреник с прутиком объявился. Гораздо раньше своего обычного времени. Как будто почувствовал что-то неладное. Но лучше бы он не чувствовал ничего и не возвращался.

Зара говорит ему:

— Ты не бойся, я скоро приду.

А органы говорят:

— Проверка паспортного контроля.

Шизофреник на Зару смотрит, ничего постичь не может, всё у него в мозгах перемешалось и переклинило.

— Покажи им паспорт, — Зара говорит. — Паспорт свой покажи.

А Шизофреник говорит:

— Нет у меня паспорта.

— Как нет? — обрадовались органы.

— Так — нет, и всё, — говорит Шизофреник. — Выбросил я паспорт. Чтоб враги его не похитили и зла мне не причинили.

— Он болен, — Зара говорит. — Вы же видите. Мания преследования у него.

А органы говорят Заре:

— Тебя не спрашивают.

И берут Шизофреника под тонкие его ручки и ведут вместе с Зарой к машинам. Он выгибается, вырваться хочет, скулит, а они его крепко держат, поскольку высокие в своём деле профессионалы.

«Конечно, — думала Зара, идя под конвоем к машине, — ну сколько могло длиться это призрачное шизофреническое счастье? Недолго оно могло длиться. Оно и длилось недолго».

А Шизофреник ничего о счастье не думал. Он чувствовал только, что оно у него было, и больше ничего. А думать о нём он не умел. Он только об одном умел думать — о преследователях своих и о том, как избежать их силков и ловушек, как похитрее их обманным путём обойти и не наследить. А теперь и об этом, наверно, не мог он думать. Попав к ним в лапы. И, как ни извивался он всем телом, вырваться из этих жилистых натруженных лап не достало у него сил.

— Это конец, — говорил себе Шизофреник, сидя между двумя грубыми мужиками в машине. А им говорил: — Включите свет, свет включите!

Мужики совали ему с обеих сторон кулаками в рёбра, ворча:

— Мы тебе включим, мы тебе сейчас так включим свет, что ты навеки у нас выключишься.

Но ещё больше, чем несвобода и угроза жизни, мучил Шизофреника вопрос — где же он просчитался? Что упустил?

И он не мог найти ответ, не мог понять. Всё он будто бы делал правильно, всё держал под неусыпным надзором, и никакие мелочи не проходили мимо его повышенного внимания. И до сего дня ему удавалось обходить все их капканы.

А сегодня он с самого утра чуял в атмосфере что-то неладное: сначала на его пути вставали один за другим дома, дома, много пятиэтажных бесполезных домов. Бесполезных и беспомощных. Потому, что они ничем не могли ему помочь, потому что никого ни от чего не защищали и потому что в них нельзя было ни от чего надёжно укрыться. А затем и вовсе встретил он лысую старуху с зонтиком. Старуха открыто поклонилась ему и застыла в улыбке.

И Шизофреник понял, что таких старух просто так на улице не встречают. И он сократил свой маршрут до самого необходимого минимума и стал пробираться тихими переулками к дому. А дома, значит, его уже ждали. Разгадала, видно, старуха его замысел и коварно сообщила о нём врагу. Ну, а враг, само собой разумеется, не дремал. Он окружил дом и взял Шизофреника с поличным. И его, и Зару.

«Вот чего я до конца жизни себе не прощу, — думал Шизофреник. — Ведь из-за меня и она погибнет».

— Зара ни во что не посвящена и ни в чём не виновата, — говорил Шизофреник грубым мужикам в машине. — Это я вам уполномочен заявить как лицо официальное.

Мужики не обращали на его слова внимания, но он настаивал:

— Вы должны её немедленно отпустить и реабилитировать за отсутствием состава преступления. Я настаиваю.

В узилище их ввели вместе. Зару впереди, его сзади.

— Зара, прости, — сказал Шизофреник. — Это всё из-за меня.

— Не говори чепухи, — сказала Зара, и её увели в КПЗ под замок.

— А этого куда? — спросили грубые мужики у своего старшего по званию.

— А этого в дурдом, — сказал старший. — Куда его ещё? Мало того, что шизофреник ярковыраженный, так он ко всему беспаспортный. Конечно, в дурдом.

— Да он вроде в принудительном не нуждается, — сказали грубые мужики.

— Ну так поговорите с ним по душам, — сказал какой-то новый персонаж, возникнув из-за письменного стола. И ещё кому-то он сказал, возникнув:

— Хозяина квартиры, пиши, найти не удалось. Написал? Так что квартиру мы… Ну, подумаем, что мы с нею сделаем. И каким манером.

Мерой пресечения Заре органы избрали содержание под стражей. Чтоб она с сообщниками связь осуществлять не могла, влияя тем самым отрицательно на успешный ход следствия.

— С какими сообщниками? — говорила Зара.

А следователь ей говорил:

— Вот ты мне и расскажешь, с какими. Расскажешь? Расска-ажешь.

Зара и не скрывала ничего от следователя. Рассказала всё чуть ли не по дням. А о том, что делала в день убийства Вовы Школьника — как до него, так и после — вообще по минутам вспомнила. Но рассказ её почему-то не отвечал чаяниям следователя и чем-то его не устраивал. И на этом основании он её рассказу не верил.

— Не верю я тебе, — говорил следователь. — Всё придумала. Ни одному слову не верю.

— А вы проверьте, — Зара его просила. — Это же проверить можно. В кафе «Алабама» спросить, потом в магазинах, у соседей. Соседи же меня каждый день видели. У отца его, в конце концов, спросите. Он тоже всё подтвердит, он у нас в кухне на раскладушке чёрт-те сколько времени прожил.

— Ты меня ещё поучи, как показания подозреваемых проверять, — отвечал Заре следователь. — А отец его, чтоб ты знала, скрывается за пределами России, как злостный неплательщик штрафов, в оффшорной зоне.

— Да нигде он не скрывается. Он в Германии живёт, на ПМЖ.

— Точный адрес, телефон.

— Не знаю я его адреса.

— Вот видишь, а советы мне даёшь. Не нужны мне твои советы.

Следователь вызывал охранника и отправлял Зару в общую камеру. Чтоб она хорошенько подумала и начала активно сотрудничать со следствием, давая нужные ему, а не ей, показания.

32.

Наша милиция всегда требует показать ей что-нибудь невозможное. Какой точный адрес, какой телефон могла сообщить следствию Зара, если Бориска не имел ни адреса своего, ни своего телефона. Прописан — или лучше сказать, зарегистрирован — он был у Раисы в качестве номинального мужа, жил у Йосифа в качестве блудного сына.

Но время, слава Богу, не стояло на месте, а так или иначе шло. Немецкие органы власти не сидели без дела, а работали по восемь часов в сутки ежедневно. А значит, в результате создана была ими бумага, документ исключительной для Бориски важности.

Пришёл этот документ, разумеется, по почте, на адрес Раисы. И так как Раиса всё ещё выздоравливала в больнице, её почтовый ящик ходил проверять Бориска. И он этот долгожданный документ получил в собственные, как говорится, руки. В большом желтоватом конверте с пластиковым окошком. Разорвал склейку пальцами, а там — всё, о чём мечталось ему длинными саксонскими ночами. Разрешение снять отдельную квартиру, анкета для получения отдельного пособия — на четырнадцати страницах! — и строгое предупреждение, чтоб денег на переезд и обзаведение предметами домашнего обихода первой необходимости просить он даже и не пытался.

Бориска бросился сразу анкету читать и заполнять по возможности, но для того, чтобы на все её вопросы грамотно ответить, нужно было сначала иметь квартиру. Поскольку много вопросов анкеты касалось именно квартиры и оплаты за воду, тепло и прочие удобства.

И он отложил анкету на позже, и побежал искать квартиру. И моментально её отыскал. Потому что недостатка свободных квартир в их восточном городе не ощущалось, и потому что схватил он первую же квартиру, какую предложили ему в первом же квартирном бюро. Под крышей, без лифта, вместо кухни закуток в четыре квадратных метра, вместо пола старый потёртый линолеум. Но всё это его устраивало. Ему всё это даже нравилось. Поскольку это могло и должно было стать его личным жильём. И в течение месяца, ушедшего на утряску и усушку всяких бумажных подробностей, стало.

И зажил Бориска в этой небольшой квартирке под крышей, со скошенными потолками. Окно ванной прорезано было прямо в черепице, унитаз стоял под окном, поэтому в спину и в ноги с крыши дуло. А так квартирка хорошая. Под тридцать квадратных метров. Окошки маленькие, поскольку этаж подкрышный, но это пустяки. Всё равно Бориске нравилось в них смотреть. И больше всего в окошко кухни. Уж очень удачно оно выходило — на чей-то тихий двор с лошадью, весь поросший травой.

И Бориска сидел на мебели, оставленной ему за ненадобностью предыдущим квартиросъёмщиком, и смотрел в окно. И видел, как паслась бесконечно лошадь, дёргая губами траву, и как, бравируя фигурами высшего пилотажа, летал вверх дном самолёт немецких ВВС. За стеной в это время срабатывал немецкий автоответчик. Этажом ниже чихал какой-то мужик. И казалось, что чихает он тоже по-немецки. А среди всего этого стояли четыре, или сколько там, стены, предназначенные для того, чтобы Бориска в них жил.

«Люди живут в своём времени, в своей стране, в некоем культурном пространстве, — витиевато мыслил Бориска, — а я, значит, в четырёх стенах живу. Стены, правда, ровные, пупырчатыми обоями заклеены, а обои, в свою очередь, покрашены белой краской».

«Может, теперь, — думал он, — мир посмотреть. Раз уж дала мне судьба такую счастливую случайность. В смысле, возможность. Париж, допустим».

Но, подумав, он снова выглядывал в окно, снова видел лошадь и снова думал:

«А что мир? Мир как мир. Чего на него смотреть, на мир? И на Париж в особенности. Столько неприятного народу едет в Париж для того лишь, чтоб говорить потом „был в Париже, город мне понравился“, что ехать туда совсем не хочется».

И опять жил Бориска в своих четырёх стенах. Которых, конечно, не четыре, а больше, но считать их и пересчитывать — было ему лень.

Да, а окно его комнаты выходило прямой наводкой на колокольню кирхи. Точнее, оно выходило на часы. Естественно, оборудованные механизмом колокольного боя. Живых звонарей тут давно не существует, живые звонари вымерли, исчезнув с лица земли как класс. Их заменили умные механизмы, управляющие колоколами. И включались эти механизмы каждые полчаса, как положено. А в двенадцать и восемнадцать устраивали они такой перезвон, что жить становилось невыносимо. Оно и так-то, если быть до конца с самим собой честным, вполне невыносимо было жить, а под колокола, бьющие с двадцати метров, и подавно. Поэтому большую часть своей дневной жизни Бориска проводил в тесном кухонном закутке.

Правда, с девяти вечера до семи утра часы демонстративно молчали. Берегли мирный сон простых немецких бюргеров — рабочих и крестьян. А заодно и Борискин сон они берегли, хотя он не имел к немецким крестьянам никакого отношения. И к рабочим бюргерам тоже не имел. Но всё это — только с девяти до семи. И ни минутой больше.

Причём в эти же примерно часы в комнате вдруг начинало пахнуть костром. И Бориска подозревал, что в кирхе потихоньку от общественности сжигают еретиков. И спать ему становилось жутковато. Тем более что ночами всё в квартире само по себе звучало. Пол скрипел, хотя никто по нему не ходил, вода неожиданно сливалась из крана, что-то постукивало за окном, что-то пело в старом, как мир, холодильнике «Arctiс», что-то шуршало в шкафу. Щёлкали также биметаллические контакты в электрочайнике.

«Интересно, — думал Бориска, — что происходит в этой квартире, когда меня в ней нет».

А по воскресеньям в кирхе играл орган. Всегда одни и те же мелодии. Штуки три. И сосед снизу, который жил с толстой, как дирижабль, мамой, выводил из укрытия свой мопед. С мамой он жил, поскольку ни к кому не испытывал чувства любви. Ни к кому, кроме своего мопеда. За мопедом он ухаживал трепетно. И каждое воскресенье — не только летом, но и зимой — ставил его на газон у дома, клал рядом подстилку, ложился и с любовью возился в нижней части своего мопеда — что-то подкручивал, что-то подкрашивал. И не мёрз даже при минусовой температуре. Потому что с мопедом было ему тепло и хорошо.

А Бориске по воскресеньям было и без мопеда хорошо в его квартирке под крышей. Он лежал на диванчике с книжкой. Ногу клал на боковой валик. Нога свисала и отражалась в овальном зеркале шкафа своей ступнёй. Ступня была красноватой и узкой. С короткими тонкими пальцами. Ступня покачивалась в зеркале. Отчего очень хотелось спать.

Единственное, что Бориске не пришлось по душе, это соседи слева. Муж и жена. Оба — его ровесники, оба не в своём уме. Жена, судя по всему, где-то работала, а муж ежедневно выходил в одно и то же время её встречать. И часа полтора, как минимум, ходил взад-вперёд вдоль дома. На руках он бережно держал большую чумазую куклу. Жена приходила, целовала куклу, как будто это был их ребёнок, и они поднимались к себе, и там затихали. Наверно, обедали. После чего выходили все втроём, с куклой, гулять и дышать свежим воздухом, полезным для здоровья и лёгких.

Каждый раз, когда Бориска видел эту пару, он вспоминал о сыне своём Шизофренике. И эти воспоминания мешали ему чувствовать себя на верху блаженства.

А в остальном, там он себя и чувствовал.

Работу, начав получать пособие, Бориска искать бросил. Смирился, так сказать, с предложенными обстоятельствами.

К сожалению, человек всегда, а тем более в чужой стране, живёт в предложенных ему обстоятельствах. И предлагают эти обстоятельства люди, самого человека не учитывающие. И он об этом знает, знает, что зависит от каких-то, незнакомых людей. И постоянно живёт в ожидании, что они как-то, на своё усмотрение, изменят его жизнь. Его единственную жизнь, целиком или большей частью находящуюся в их распоряжении. Для них он есть не человек мыслящий и чувствующий и не личность какая-никакая, а гражданин иностранной державы, получатель денежного пособия. И нужно как-то заставить его это пособие отработать. На любых простейших работах. Пусть и не очень полезных для общества. Но приносить пользу этому обществу, этому государству — не его ума дело. Для этого есть другие, свои, владеющие настоящим образованием, специалисты. А его дело — не сидеть у них на шее постоянно. И время от времени трудиться там, где укажут и куда пошлют. Что-либо подметать, сжигать мусор, стричь кусты или катать какую-нибудь не слишком обременительную тачку с палыми листьями.

К Горбуну тоже Бориска теперь не ходил. Во-первых, тот в результате черепно-мозговой травмы никого не узнавал, а во-вторых, Раиса из палаты его не вылезала. Всё, свободное от нескольких, оставшихся у неё, учеников время, ему посвящая. И Бориске делать там, рядом с ней, было совсем нечего.

Он пришёл как-то раз, а Раиса говорит:

— Звоню на родину, звоню — телефон не отвечает. Не знаешь, — говорит, — почему?

— Не знаю, — говорит Бориска. — Я с тех пор, как приехал, туда не звонил. У меня телефона нет, и, я думаю, не нужен он мне. Зачем? Только платить за него. А звонить по большому счёту некому.

— Я уже и письмо написала, и телеграмму дала, — Раиса говорит. — И ничего, никакого ответа.

И после этого разговора с Раисой перестал навещать Горбуна Бориска и к отцу заходить перестал. Он вообще старался пореже выползать из уютной своей квартирки. Потому что стоило из неё ему выползти, и он встречал своих левых соседей, целующихся с грязной куклой. И тогда, при виде безумных их поцелуев, он думал высоким штилем:

— Блаженны, — думал, — не понимающие, что живут свои жизни зря.