Курица тянется долго и мучительно. Тянется не в пространстве, а во времени. Неделю назад я опрометчиво превратил её в блюдо, сварив вперемешку с жареным луком, и теперь она тянется. Похоже, у неё восемь ног, девять крыльев, три шеи и несколько туловищ, хотя голов нет совсем, голов я что-то не припомню, это точно, но и без голов мне кажется, я не смогу съесть её никогда.

А вслед за курицей, тянутся сорок гривен. Они давно должны были кончиться и забыться, но всё никак не кончаются и не кончаются, как будто они не гривны, а, как минимум, доллары Соединённых Штатов — длинные, вечные и зелёные, как макароны. Я каждое утро лезу в карман и нащупываю там какие-то остатки этих бесконечных сорока гривен. А на дне казана, в подливе, нахожу несъеденные куски бесконечной курицы. Я завтракаю курицей и курицей ужинаю. Только не обедаю курицей, и то, наверное, потому, что я вообще не обедаю. Из скромности и минимального аппетита. Мне и моему верному организму хватает двухразового питания — по утрам и вечерам.

Чем хорошо жить одному — не надо никого больше учитывать. Можно принимать во внимание свои и только свои желания, настроения, насущные потребности и капризы. А ничьи больше не принимать, ни о ком другом не думать. Когда живёшь один, сам по себе — никого другого просто нет, не существует. И можно делать всё, что угодно и как угодно. Можно есть «Отдельную» колбасу на бумажке, можно громко включать кино по телевизору и зажигать весь свет или не зажигать его вообще, можно жить в квартире ню (в смысле, голым сверху донизу), если лето и стоит жара, а когда холодно, можно ходить и сидеть, и спать в каком-нибудь немыслимом затрапезе. Потому что только в старых заношенных вещах чувствуешь себя удобно. Я, например, больше всего люблю байковые китайские штаны и куртку, они — мой фетиш и шлафрок. Им лет, я думаю, двадцать, если не двадцать пять, и они всё ещё синие. Увидев на мне этот наряд, этот синий костюм телесного цвета, от меня ушла одна женщина. Ушла, куда глаза глядят, навсегда, растворясь за дверью во тьме подъезда. За полчаса до ухода она говорила, что никогда меня не разлюбит, и обещала состариться вместе со мной, на моём диване фирмы «Мебель». А я, встав с дивана, надел на себя вышеупомянутые носильные вещи и принял соответствующий им общий вид. Мне в таком виде хорошо, мне в нём тепло и уютно. А кому не нравится — так и не надо. Я и не должен всем подряд нравиться. И вообще, я никому не должен и ничего не должен.

Единственный, перед кем я чувствую какую-то ответственность — это чёрный помойный кот. Он выбрал меня из всех и приходит теперь столоваться. Утром и вечером приходит он обязательно. Может, он и днём приходит, но днём меня не бывает, днём я растворён в обществе и живу по его законам. А утром и вечером кот является неотвратимо и орёт под дверью, будя и пугая соседей минимум с трёх этажей. И я его кормлю чем попало. Ест он всё без разбору и без церемоний, не ест только тухлого, и солёного, и прокисшего. Особое удовольствие кот получает от чёрного круглого хлеба. А если макнуть хлеб в подливу от той же, допустим, курицы, кот бывает счастлив и съедает по два толстых куска вместе с коркой. Ещё он любит борщ, но борщ у меня бывает не всегда, а редко. Сам я его не готовлю, потому что не умею шинковать капусту и не хочу ради еды учиться этому нехитрому искусству. Так что борщ случается в моём доме и рационе, когда ко мне на жительство устраивается какая-либо женщина слабого пола. Или не устраивается, а только в уме предполагает устроиться. А когда женщины предполагают устроиться на жительство к мужчине, первое, что они делают — это демонстрируют свои кулинарные фантазии и способности. Наверно, все женщины знают поговорку «Путь к сердцу мужчины лежит через желудок», да… То есть снизу вверх. И, в общем, понятно, где этот путь начинается… Но женщины о начале пути не думают, они думают о его продолжении и о конце (двусмысленность получилась неумышленная. Случайная двусмысленность, и не надо обращать на неё внимания). Поэтому они сразу приносят большую эмалированную кастрюлю — видимо, с предыдущего места жительства и ему в ущерб, — варят в ней борщ и настырно угощают им, показывая свой товар лицом и возбуждая в мужчине любовь до гроба. И тогда я по-братски делюсь борщом с помойным чёрным котом. Естественно, тайно. И кот ест борщ даже с большим удовольствием, чем я. Он чавкает и мурлычет одновременно, и переступает с ноги на ногу, и роняет капусту на белую грязную манишку. А поев, требует отворить ему дверь и уходит в день или в ночь, на свободу, сытым и самодовольным.

А кроме кота, когда живёшь один, никто тебя не обременяет и в порывах не сковывает. Единственное, что плохо — не всегда и не везде можно успеть. Например, ты сидишь в сортире или моешься без задних ног в ванной, а в это время звонит во все колокола телефон. И что делать? Выскакивать без штанов, хватать трубку или сидеть дальше, продолжая своё дело? Раньше я, честно говоря, выскакивал. А потом прекратил. Потому что выскочишь вприсядку, до трубки на корточках, паучком, добежишь, а тебе говорят: «Вронского можно?» Какого Вронского, кто его спрашивает? «Аня». Тьфу ты, думаешь, нет от мировой классики убежища даже в частном собственном туалете.

Но прекратил я выскакивать не из умозаключений на основании мелочей и ошибок, а после одного совершенно конкретного случая из собственной, почти что интимной, жизни. Мылся я, значит, в ванне, отмокал и согревал душу. Только закончил и встал на фоне кафеля в полный рост, и взял с крючка полотенце пушистое в петухах — звонок в дверь. Подумал — не буду открывать. Бежать мокрым, оскальзываясь и оставляя следы, прыгать на одной ноге, натягивая трусы и штаны — на фиг и к чертям собачьим. Я никого не жду и прийти ко мне никто не обещал.

Повторился звонок гораздо более настойчиво и упорно. Да пошли вы все, думал я, промокая непокрытую голову. А сам прикидывал — кто это может звонить. Неужели дедушку снизу я затопил, злоупотребив горячей водой и её недолгим наличьем? Осмотрелся. Везде вокруг ванны сухо, и относительная влажность пола равна нулю.

Звонок в третий раз повторился — вообще уж невыносимо длинно. Так звонят только менты и бандиты, когда приходят кого-нибудь грабить, брать живым или мёртвым. Всё-таки, видимо, придётся открыть, решил. Вдруг что-то случилось? И вдруг я кому-то нужен? Что бывает до боли редко и надо это ценить. Натянул на мокрое трусы, спортивные штаны (как раз те, всё ещё синие), нашёл ключ, открыл. На пороге стоит под наклоном Боря — алкаш-интеллигент в третьем вроде бы поколении, слесарь стрелочного завода. Стоит и говорит, слегка шевеля бёдрами:

— Я был излишне настойчив? Дай пять гривен попользоваться. А если можешь, — говорит, — дайпожалуйвседесять.

— Хватит с тебя и пяти, — сказал я тогда Боре.

А он:

— После праздников, — сказал, — отдам — прочь сомненья да здравствует бля.

— Ближайший праздник, — стал объяснять я Боре, — Новый год, через два месяца.

А он мне сказал:

— Да? Не может такого быть.

И хоть обещание Боря исполнил и деньги после Нового года (месяца через три) вернул, выскакивать на звонки из ванной и сортира я с тех пор перестал. И живу в полной и ложной уверенности, что кому надо, перезвонит, кто очень хочет меня видеть — придёт позднее. Живу и жду, когда кончатся курица и сорок моих гривен. Жду без особого удовольствия. Они же, как показывает жизненный опыт, кончатся в один день — и курица, и деньги, — правда, следующие деньги будут уже маячить, но только маячить, не более. Так что на улицу я выйду без денег и без завтрака — выпив, я думаю, чаю. Чай будет называться «Настоящий грузинский», и что это — реклама или предостережение — я так для себя и не выясню. С одной стороны, большей гадости в жизни своей я не пил. Как-то не пришлось. А с другой, название на пачке крупно красивыми буквами выведено, неизбежно бросаясь в глаза. И откуда этот чай взялся у меня в доме, ума не приложу. Может, занёс кто. Какая-нибудь сердобольная благотворительная организация или добрая женщина, страдающая любовью ко мне и безвкусицей. И меня будет мучить металлический привкус во рту, стойкий кислотный привкус настоящего грузинского чая. И ощущение, что извести его не удастся никогда, что так и придётся жить с ним и с ним умереть.

А самое нехорошее — я не накормлю утром кота. Он очень удивится. Но я и хлеба в доме найти не смогу. Так всё неудачно совпадёт и сложится — то всего было вдоволь вплоть до курицы в жирной подливе, а то, значит, нет и хлеба. И я стану навязчиво думать, что делать вечером? Вечером надо будет как-то кормить обоих — и кота, и себя. И если себе я временное отсутствие ужина, может быть, прощу — что вряд ли, — то кот уж точно меня не поймёт. У него полный двор кошек, ему питаться надо, и значит, идти на помойку, а это гораздо ниже его чести и достоинства.

На работе — проверено и перепроверено — денег мне не дадут. На просьбу все отвернутся, мол самим всегда не хватает на первоочередные задачи, траты, расходы, и уткнутся в какой-нибудь угол. А Вова, хозяин мой и однокашник, с холодной фамилией Зябкин, который должен мне три зарплаты за осень девяносто восьмого, скажет от всего сердца, плюнув на скользкий паркет:

— Сеня, мы ж, — скажет, — друзья юности и практически, Сеня, детства, неужели ты не можешь по большому счёту не мелочиться и простить копеечный долг?

— Я, — скажу, — тебе всё могу простить, ради и в память о детстве, но кота надо вечером накормить в двойном, не меньше, размере. И себя тоже хоть чем-то и как-то.

А Зябкин скажет:

— Нельзя быть рабом желудка. У меня производственные проблемы и задачи стоят ребром на повестке дня, а у тебя только одно на уме — жрать регулярно, как машина внутреннего сгорания.

Вова Зябкин умеет сказать. Встречаясь в числе других малых бизнесменов с самим президентом страны, Вова сказал в телевизор во всеуслышание:

— Мы, так же как и вы, — сказал Вова в обращении к президенту, — работаем с утра до ночи на благо своей семьи.

Я буду стоять в кабинете Зябкина и думать, что он не прав. Поскольку на уме у меня много разного. А насчёт жрать, так я об этом никогда и не думаю. Если не голоден. Я и когда голоден — не думаю. Я просто чувствую, что жрать хочу, как собака, и всё. И больше ничего не чувствую. И не думаю ни о чём. Разве только о том, где бы своё большое чувство удовлетворить и каким приемлемым образом.

Я, очевидно, вспомню, что существуют на свете банки, и что в банке любой человек может, имея желание, снять со своего счёта любое количество денег. Если, конечно, у человека есть в банке счёт или на худой конец депозит. У меня счёта нет нигде. И значит, снять с него ничего не удастся. Нельзя снять деньги со счёта, которого нет нигде. Это все знают. И я знаю. Хотя не пробовал, и чем чёрт не шутит. Правда, некоторые из тех, у кого нет счетов в банках, их втихомолку грабят. Но для этого тоже нужны способности, наклонности и профессиональные навыки — недюжинные и определённые. Для всего нужны профессиональные навыки, будь они прокляты. Без них никуда. Даже в шахматы без них не играют, даже в рулетку, не говоря уже о «Что? Где? Когда?». И значит, всеми этими перечисленными методами мне тоже денег добыть не удастся. И что я тогда скажу коту? И к кому непринуждённо и ненавязчиво напрошусь на ужин, переходящий в завтрак, когда все уже с кем-то ужинают и завтракают? А мне же не раз позавтракать и отужинать, а до следующих денег. Возможно, мне взбредёт в голову, что можно убить, допустим, старуху-процентщицу наших дней, в смысле, какую-нибудь симпатичную ведьму конца двадцатого века, имеющую много дурных денег и ценных вещей, но не имеющую личного постоянного мужика, способного все эти ценности защитить и обезопасить, а возможно, я буду вынужден выходить на рынки и вступать в непосредственные рыночные отношения с субъектами рыночной деятельности — ходить то есть по торговым рядам с кошёлкой, имитируя покупательную способность, и пробовать всё подряд — семечки, арахис, виноград, творог, груши, яблоки, сливы. Благо рынков теперь множество. Куда ни плюнь, везде рынки, рынки и рынки — так что примелькаться продавцам невозможно, даже при трёхразовом рыночном питании. А семечки и арахис продают не только на рынках. Их продают на оживлённых улицах и углах, в скверах и парках культуры и отдыха. И все эти продающие бабушки с удовольствием разрешают и предлагают сами попробовать их семечки на вкус, зажаристость и маслянистость. Наверное, пробы заложены у них в окончательную цену и заранее предусмотрены. И начав так успешно утолять свой насущный голод, я захочу пойти и послать по матери друга и однокашника Зябкина, встречавшегося с президентом. И только проблема кота и его кормления будет меня удерживать от этого твёрдого шага и останавливать на полпути.

Но всё это ещё впереди, в обозримом, но всё же будущем, по окончании денег и курицы, а пока они медленно тянутся, и конца им пока не видно, и всё пока идёт как по маслу, без видимых изменений, и я фактически счастлив. Тем более что, возможно, ничего в этом будущем не предвидится, и деньги никогда не кончатся, а с ними не кончится курица, которая будет тянуться долго, и может быть даже, вечно.

2002