Неля Явская жила красотой мира и окружающей среды обитания. И больше ничем. И если бы в мире красоты не существовало в наличии, она бы, наверно, от этого умерла. Потому что жить бы ей было нечем. Она еще чистой и большой любовью могла бы жить как женщина в половом отношении, женщинам это присуще, но любви — в исчерпывающем смысле слова — ей давно что-то не выпадало. Обходила ее любовь стороной как большая, так и чистая. А с некоторых пор Неля уже и не ждала, что любовь с ней случится, так как, во-первых, жила красотой, а во-вторых, понимала по здравому рассуждению, что ждать прихода в свою жизнь любви ей и неоткуда. Работала она в чисто женском коллективе, где все сотрудники и все больные являлись женщинами разных возрастов и диагнозов. За исключением, конечно, завотделением и нескольких дураков-санитаров. Но завотделением был и на вид, и по своей глубинной сути козел козлом, а санитары, значит, и того хуже. В таких и захочешь влюбиться — не получится ничего, как ни старайся, потому что любовь, конечно, зла, с этой мудростью народной никто не спорит, но предел ее злость все же имеет.

А прежде, в ранней молодости и в юные годы, кое-какие мужчины и некоторые возвышенные чувства у Нели Явской случались и имели место. Так что, старой девой она, слава Богу, не была. То есть она ни старой не была, ни девой. Но и чувством любви в последнее время не могла Неля честно похвастать и предъявить его в лучшем виде интересующимся, как говорится, лицам. Не имелось у нее никакого такого чувства по нулевому варианту или, проще сказать — ни ее никто из мужчин сейчас не любил, ни она никого не любила, отвечая им, мужчинам, взаимностью. И Неля жила, наслаждаясь одной голой красотой, поскольку красоту, ее можно создать самостоятельно и рукотворно. В отличие от любви.

Она так про это говорила, Неля:

— Каждый, — говорила, — человек есть кузнец своей собственной красоты. И: — Не знаю, — говорила, — как кому, а мне красоты для полноты жизни и удовлетворения моих духовных потребностей — предостаточно.

И кроме того, она любила повторять и была непоколебимо уверена, что красота и только красота спасет когда-нибудь мир во всем мире, тут она целиком стояла на стороне писателя-классика Ф.М. Достоевского.

Ей многие возражали, говоря:

— От чего спасет?

А Неля им отвечала:

— От всего.

Но ей опять, снова и снова, возражали, утверждая небезосновательно, что мир уже ничто не спасет, и где, говорили, она, твоя красота есть, и кто ее видел? А Неля говорила, что ну как же, красота — она присутствует везде и всюду. Куда ни глянь.

— Вот человек, — говорила, — например. Хотя бы я. Мое лицо и волосы, и мое тело — это и есть самый высокий символ красоты, ее воплощение в жизнь. Так же и все другие люди.

— Завотделением наш, — говорили те, которые были с ней целиком не согласны. — Или санитары.

— Завотделением, — говорила Неля, — я признаю, козел козлом, а санитары и того хуже. Но остальные-то ведь не такие.

— А какие? — спрашивали у нее. И она отвечала:

— Красивые. Какие ж еще?

И конечно, над ней посмеивались знакомые за такие слова и за все ее женское мировоззрение, намекая, что работа в этом специфическом отделении на нее влияет не в положительном смысле. Да Неля и сама иногда подмечала за собой что-нибудь такое. Лишнее и постороннее. Например, она любила синяки от уколов рассматривать на теле больных. Так, бывало, и залюбуется, в особенности, когда много их в ходе курса лечения набиралось, и они сливались в узоры причудливых форм и разных цветов спектра — от красного до фиолетового. А бывали синяки оттенков утреннего моря и неба после захода солнца. И Неля, случалось такое, вкатит укол того же гидроперидола и стоит зачарованная, наслаждаясь видом этого узора. А потом очнется, спохватится и говорит:

— Ой, что это я? — и велит санитарам: — Ведите больную в палату. Пусть отдыхает.

И больную поднимают с кушетки и уводят, а Неля думает: «Надо, — думает, — держать себя в руках, потому что все же работа есть работа, и мои частные эстетические пристрастия и понятия тут могут оказаться неуместными, несмотря на то, что красота уместна всегда и во всем».

И Неля дорабатывала в таких случаях с нетерпением свой напряженный рабочий день, сдавала смену вечерней сестре и уходила к себе домой, чтобы там отдыхать душой среди картин. У нее квартира вся обвешена была ими, произведениями искусства живописи. Картинами то есть. Неля их из журналов на протяжении лет вырезала. Из «Огонька», из «Юности». Когда-то эти, да и другие общественно-политические и художественные журналы такие вклейки печатали с шедеврами лучших художников всех времен и народов. А потом и другие, более современные и высококачественные в полиграфическом смысле издания, тоже. И она вырезала эти мировые шедевры и, в рамки вставив, развешивала по стенам. И комната ее жилая приобрела в конечном счете вид музея изобразительных искусств в уменьшенном масштабе. А рамки Неля сама изготавливала, своими нежными руками. Это она имела хобби такое в жизни — рамки изготавливать для картин. Покупала в магазине «Юный техник» дешевые отходы деревообрабатывающих и мебельных производств — планочки всякие разнокалиберные, дощечки, реечки. Или со строек утаскивала, что валялось без дела и присмотра — и из этого всего, значит, делала рамки для картин. У нее и инструмент весь дома имелся столярный. Ей на день рождения последний мужчина, какой за ней ухаживал в ее жизни, этот инструмент подарил, преподнес как бы ради шутки. Узнал от нее, что рамки эти сама она изготавливает, лично, и принес ей полный набор инструмента в специальном чемодане с ячейками. И чего в нем, в этом чудо-чемодане, только не было. Ну все было. И рубанок с фуганком, и стамески с ножовками, и штихеля, и напильники всех видов, и сверла, и молотков целых два, и топорик, и коловорот. Ну и метр, конечно, складной был ярко-желтого цвета, и рейсмус, и уровень, и прочие бесценные принадлежности. И вот этот набор принес со своей работы дорогой ее Вася Братусь. Принес и подарил. Для смеху и веселья. Ему же ничего не составляло взять один набор у себя на производстве, где он в должности старшего мастера трудился, а сделать женщине такой подарок вместо духов общепринятых или, там, колготок было ему, понятное дело, интересно. Пошутить так, в оригинальной манере. А она, Неля, увидев подарок, не знала, как его благодарить и во что целовать. Говорила:

— Мне сроду никто и никогда ничего лучшего не дарил.

И говорила, что только истинно любящий человек мог до этого догадаться и попасть прямо не в бровь, а в глаз — как в копеечку.

А Вася Братусь, он, поняв, что никакого веселого смеха и никакой шутки не произошло из его затеи, сказал с досадой, что ты или больная и не в себе, или придуриваешься таковой. Но чувства юмора в тебе по-любому нету, а я, говорит, с женщиной, этого главного человеческого чувства лишенной, не могу в близких отношениях долго состоять и не желаю. И он ушел безвозвратно в день ее рождения и к столу не сел, и не выпил за Нелино здоровье ни одной капли вина или водки. То есть он даже не ушел, а уехал на своем велосипеде марки ХВЗ. А набор остался Неле навсегда в знак памяти о нем, об этом мужчине шутливом по фамилии Вася Братусь, за которого надеялась и рассчитывала она выйти, дабы создать семью, замуж. Ведь она же любила его всем сердцем и всегда наблюдала из окна, как подкатывал он к ее дому на прекрасном легком велосипеде и как сквозь вертящиеся спицы колес били солнечные лучи, и как спицы серебрились, отсвечивая веерами теней и бликов. А сам этот мужчина ее любимый, Вася, сидел в седле прямо и несгибаемо, степенно крутя педали по часовой стрелке. И велосипед преобразовывал своим механизмом вращательное движение его ног в поступательное и ехал. И Неля всегда ждала Васю, глядя на дорогу, и думала с удовлетворением: «Все-таки он красив, мой Василий, по-настоящему красив, тем более верхом на велосипеде». И еще думала она втайне и мечтала, что, сочетавшись с Васей браком, сможет стать Нелей Сергеевной Братусь и это тоже будет красиво. А если составить двойную фамилию, скажем, Братусь-Явская или наоборот — Явская-Братусь, то еще красивее получится и благозвучнее.

Но мечты ее эти интимные рухнули в одночасье и не сбылись, так как, подарив столярный набор, ушел желанный Василий на веки, как говорится, вечные и не вернулся, и женился, наверно, на ком-нибудь другом — мало ли на белом свете желающих женщин. Во всяком случае, с того самого давнего дня не видела Неля ни разу его велосипеда ХВЗ с блестящими спицами колес и Василия тоже не видела и не встречала.

Зато, конечно, рамки для картин стало ей легче изготавливать и удобнее во всех отношениях, и выходили они у нее гораздо красивее и ровнее, чем раньше. Потому что хороший, настоящий, инструмент в этом тонком деле — главное условие успеха и качества работ.

И в часы своего досуга Неля делала рамки, много рамок, поскольку и картин у нее было за годы и годы скоплено огромное количество. Причем представляли из себя эти рамки не просто четыре планки, сбитые перпендикулярно гвоздями, а для каждой картины изготавливала их Неля по-разному, с учетом того, что на картине изобразил художник и в какой цветовой гамме. Если, допустим, изобразил он светлый женский образ или Мадонну какую-нибудь Сикстинскую, рамку Неля выстрагивала объемную и резную, с орнаментом по всему периметру, а если мужчина на картине был нарисован в строгих тонах или рыцарь на перепутье — то и рамка изготавливалась соответственно строгая и простая, без украшательств. И цвет рамок, их то есть окраску, подбирала Неля для каждого отдельно взятого случая особо и ответственно — чтобы, значит, он, цвет, подчеркивал собой смысл и квинтэссенцию произведения искусства и оттенял, а не вступал с ними в противоречие.

И висели картины у Нели не только в комнате, как когда-то, когда начала она только составлять свою коллекцию красоты, но и в коридоре тремя рядами, и в кухне, и везде, где место позволяло и имелось освещение, чтоб смотреть и видеть нарисованное. А те картины, какие не умещались на стенах, у Нели в кладовке хранились — в запаснике, значит, благодаря чему имела она широкие возможности изменять при желании экспозицию по своему вкусу и усмотрению. Когда же наступил неизбежный момент переполнения кладовки до отказа, Неля стала на работу картины относить и там, в палатах и в коридоре, развешивать. Завотделением увидел впервые ее самоуправные действия и говорит:

— Это что? Я спрашиваю.

А Неля ему ответила:

— Живопись, произведения изобразительного искусства.

— Зачем? — спросил у нее завотделением.

А она ему ответила:

— Красиво.

Ну и завотделением отстал от Нели и махнул рукой, подумав, что пускай, лишняя психотерапия не повредит, и все было бы совсем хорошо, если б дураки-санитары картины не портили, пририсовывая женским лицам усы, а мужским — рога. А портрету мадемуазели Шарлотты дю Валь д’Онь они продырявили рот и воткнули туда потухший окурок.

Но картин у Нели дома было несметное число, и она молча заменяла изуродованные портреты на новые. Один раз только не сдержалась — это когда коням под тремя богатырями санитары пририсовали гадость. И Неля назвала их дураками и еще ублюдками. Прямо в лица так их назвала. Крича, что больные люди понимают красоту мира и завотделением ее не отрицает, а вы, ублюдки бесчувственные, попираете.

А после работы возвращалась Неля Явская домой уставшая физически и духовно, садилась где-нибудь, допустим, посреди комнаты в кресло и смотрела свои картины — не все подряд, а те, какие ей в этот именно час хотелось смотреть больше всего. «Аленушку», например, художника Васнецова Виктора Михайловича или, может быть, «Саскию ван Эйленбурх» Рембрандта ван Рейна. Картину «Утро» А. Шилова тоже обожала она разглядывать вечерами. А самой лучшей, любимейшей ее картиной было полотно Питера Пауля Рубенса под названием «Портрет камеристки инфанты Изабеллы, правительницы Нидерландов». Ей вообще больше импонировало и нравилось, когда художники женские портреты изображали на своих полотнах. Женщины у всех художников красивее выходили, чем мужчины. Наверно, потому что самих женщин, с которых они срисовывали эти портреты, художники выбирали красивых, а не абы каких-нибудь. Ну и, возможно, любили они этих женщин и рисовали их с любовью в сердце и душе. Хотя про это Неля точно ничего сказать не могла, про это не знала она ничего достоверного. Но то, что она могла часами сидеть и свои эти излюбленные картины рассматривать до мельчайших деталей и подробностей — это факт из ее жизни непреложный. Особенно, если тишина вокруг и никаких посторонних шумов с улицы и из соседних квартир не доносилось. Что бывало, понятно, нечасто. Ночью разве что темной, да и то не каждой. Поскольку и ночами постоянно что-нибудь вокруг происходило — то у одних соседей праздник семейный с салютом, такой, что мертвый проснется и на ноги встанет потанцевать, то другие соседи личные свои отношения выяснять начнут во весь голос, то «скорая» сиреной взвоет, то милиция, то еще что-нибудь стрясется громкое. А по вечерам — вообще. Обрушивались на Нелю шумы самые разные и со всех возможных сторон, что, конечно, не позволяло ей сосредоточиться на восприятии искусства и получении истинного удовольствия от красоты. Тем более у нее этаж низкий, а во дворе, под окнами дети с матерями обычно гуляли, и матери на детей кричали во время воспитания и ругали их для их же пользы разными последними словами. И доминошники тоже, ясное дело, ругались и спорили насчет «рыбы», вплетаясь в общий хор, и крыли отборным витиеватым матом почем зря.

Когда-то Неля выходила во двор и говорила матерям:

— Разве можно, — говорила, — так на родных детей? Такими словами последними. Разве это красиво?

И доминошников она пробовала урезонивать и взывать к их совести, а также мужскому достоинству.

— Как вам, — говорила, — не стыдно матерно выражать свои мысли? Ведь вокруг вас женщины с детьми находятся.

Но матери ничего ей не отвечали, отходя в сторону, и все равно орали на детей, ими рожденных, и били их по всяким мягким местам, а доминошники ей говорили в своем стиле:

— Вали, — говорили, — отсюда, проваливай.

А вслед еще и добавляли, что у нее не все, мол, дома и что она в секте состоит тоталитарной — не иначе. Ну вот Неля и перестала в конце концов выходить и разговаривать с жильцами соседскими, убедившись в бесполезности этих разговоров, а стала закладывать уши берушами.

Беруши — это такие затычки специальные для работников производств с повышенным уровнем шума. Расшифровывается название это странное просто — «Береги уши». А Неле их посоветовала на вооружение взять нянечка одна. Она на ночь себе эти беруши вставляла, чтоб не слышать храпа мужа и детей. И Неля, по-своему применив ее опыт, стала картины смотреть с закупоренными ушами. И сначала это было не очень приятно, с непривычки, потому что голова от берушей наливалась у нее тяжестью и как будто распухала, а после она притерпелась к ним, к берушам, и случалось даже, забывала их вынуть и спать с ними в ушах ложилась, и на работу могла так пойти. И только придя, вспоминала про них, так как слышала смутно и неясно то, что ей говорили. Короче, беруши эти оказались настоящей для Нели находкой — тем паче, что у них еще одно неожиданное свойство проявилось и обнаружилось.

После того, как привыкла Неля к их применению, и они стали неотъемлемой принадлежностью ее самой. А без них ей недоставало чего-то, и беспокоили пустые дырки в ушах, и казалось ей, что эти дырки у нее сквозные, и в них свистит порывистый ветер. А когда в ушах ее лежали беруши, все приходило к допустимой норме, и ветер стихал, оставив после себя легкую тяжесть в области затылка и шеи, ватную такую тяжесть, сладостную. Потом в голове у нее возникал, самозарождаясь, продолжительный звук низкого тона и звучал этот спокойный звук какое-то время — до тех пор звучал, покуда Неля не настраивалась вся на его волну, а как только она настраивалась, звук начинал осторожно расслаиваться и вибрировать, и менять свой постоянный тон. В общем, музыка происходила из этого одинокого мягкого звука и, произойдя, звучала внутри у Нели, за ее пределы не вырываясь. Во всяком случае, никто, если рядом с ней оказывался, никакой музыки не слышал, будто бы ее вовсе не существовало. Неле как-то пришло на ум, что если беруши вынуть, когда музыка в ней звучит, то она и наружу прольется — для всех — и все вокруг получат возможность эту ее музыку услышать и насладиться ее звучанием наяву. Но как только она это сделала, музыка в ней оборвалась, издав такой глиссирующий звук, какой издает тромбон, если тромбонист во время игры засыпает. И вовне ни капли этой музыки не просочилось и не проникло, а в ушах Неля услышала свист и завывание ветра. И тогда она немедленно вернула беруши на их места, и иссякнувшая было мелодия постепенно восстановила себя в Неле, наполнив ее всю и осчастливив. Вначале голову наполнив, потом легкие, а потом и остальное пространство тела.

И все теперь Неля делала под музыку. И рамки мастерила, и картины смотрела, и на работе работала. Причем мелодий в ней жило, как выяснилось, множество, и они сменяли одна другую в зависимости от того, какой картиной Неля любовалась и в зависимости от ее настроения, общего состояния и вообще, в зависимости от всего на свете. Даже от того, какого цвета на Неле было платье надето и что ей сказал днем завотделением, и издевались ли над ее рукотворной глухотой и отрешенным видом санитары. Потому что Неля в конце концов бросила вынимать из ушей свои затычки музыкальные и дома, и в отделении, и везде. Она научилась понимать, что ей говорят, по движению губ — как глухонемые люди понимают, хоть это было и не так-то просто. Но она научилась. А научившись, обрела возможность слушать музыку в себе практически непрерывно и, чем больше она ее слушала, тем больше ей этого хотелось. То есть пристрастилась Неля к внутренней своей музыке чуть ли не сильнее, чем к изготовлению рамок и к просмотру картин великих мастеров. А наиболее хорошо и прекрасно ей было, конечно, когда глаза созерцали нетленные произведения живописи, а внутри в это же время музыка звучала. При таком стечении наивысший гармонический эффект достигался, и Неля очень быстро поняла и убедилась, что это стечение и есть настоящая красота, красота, как говорится, с большой буквы. И без музыки своей она уже просто не смогла бы жить среди людей и являться членом их общества. Потому что, если ей приходилось вынимать беруши, музыка в ней умолкала, и у Нели почти сразу же начинали подрагивать пальцы, и настроение ухудшалось, и под воздействием внешних шумов и свиста ветра ее тело поражала одна большая ноющая боль, которую терпеть было невыносимо даже женскому терпеливому организму. Так что, если б и вздумалось Неле теперь жить, по-старому, в общем человеческом шуме, она бы этого не смогла по состоянию своей души. И какое чуть не случилось несчастье, из-за того, что купила она берушей этих в аптеке без запаса, одну коробку единственную. По глупости своей и недальновидности так купила. А они взяли и подевались с прилавков неизвестно куда — словно корова их языком слизала. Наверно, много стало желающих от шумов различных себя защитить и спасти.

И хоть Неля свою коробку экономно использовала, меняя беруши при самой крайней необходимости — когда голову, допустим, мыла и нельзя было попадания воды на них избежать, — а все равно ничего бесконечного в жизни нет, как ни тяни. Да и что она могла? Разве только голову реже мыть — волосы, говорят, и неполезно мыть часто. Поэтому хоть проблема гигиены Нелю не очень волновала. Зато таинственное исчезновение из аптек города и области берушей волновало чрезвычайно и остро. И она обращалась уже в Международный Красный Крест и в различные благотворительные фонды, и к представителю главы облгосадминистрации лично. Естественно, без толку — представитель этот хваленый ее не принял, а из Креста и фондов ничего по существу не ответили, и Неля, отчаявшись и разочаровавшись в официальных путях достижения своей цели, пошла на то даже, чтоб попросить помощи у завотделением. У него же были связи и личные знакомства в мире медицины и фармакологии. А завотделением ей сказал:

— Да вы ватой заткните уши, и все. Зачем вам беруши?

Неля ему объясняла, объясняла, что ватой не годится из-за того, что вата только от свиста ветра защищает, а музыки не дает. Но завотделением твердил, как попугай говорящий, что это хорошо, раз не дает, что так и надо, а то от музыки, говорил, до беды один шаг — не больше. И с берушами, говорил, это каждый может существовать и любой, с берушами не фокус. И предлагал Неле снова начать жить, как все люди живут и как она сама раньше жила, то есть не затыкая ушей черт-те чем, а наоборот, жадно вслушиваясь в окружающую среду обитания, полную звуков и музыки на любой вкус, и всего, чего душе угодно.

Неля говорила ему, что ее личная среда обитания у нее внутри находится, а не снаружи, но он в ее эти тонкости вникать не стал и навстречу не пошел. Доказав тем самым, что права была Неля тыщу раз, считая его человеком черствым и некрасивым во всех смыслах.

А со стороны нянечки их, тети Поли, той, что беруши ей посоветовала в борьбе с шумом использовать, Неля никак не ожидала отказа. Она рассказала ей, тете Поле, о своем безысходном положении все начистоту — и про музыку, и про то, что с ног сбилась, беруши разыскивая днем с огнем, — рассказала и говорит:

— Одолжите мне, тетя Поля, хоть десяток их, берушей, на первое время, а я вам отдам. С процентами.

А тетя Поля ей ответила, как гром среди ясного неба:

— Не дам. — И: — У меня, — говорит, — у самой их недостаточно много.

Неля ей стала убедительно растолковывать, что не может и не в состоянии она без берушей существовать и «мне ж, — говорит, — во внутреннем мире они музыку сфер создают».

А тетя Поля:

— А мне, — говорит, — что? Хрен с маслом?

И после этого состоявшегося разговора Неля упала духом и опустила руки. Ведь не сегодня, так завтра беруши ее последние придут в негодность, и надо будет их вынуть. А другие, новые, взять негде. И значит, конец ее музыке и красоте в целом неумолимо близится и самой ей приходит окончательный и бесповоротный конец. Жила-то Неля Явская одной красотой и ничем больше, и лишиться ее было бы смерти подобно.

И она не могла себе простить, что не сообразила купить этих берушей коробок десять или пятнадцать, и не приложила все свои силы и средства для создания запаса их неиссякаемого, такого запаса, чтоб его с головой хватило и за глаза на всю жизнь и чтобы еще осталось тем, кто придет ей на смену. «Но кто же, — думала в свое оправдание Неля, — знал, что они такое побочное свойство имеют? Никто не знал. И что в аптеках не станет их начисто, тоже нельзя было предположить и предвидеть». Просто потому, что в жизни много чего предвидеть нельзя. Да практически ничего нельзя, если разобраться. Ну кто мог, допустим, предвидеть, что обыкновенный звонок в дверь окажется, как теперь говорят, судьбоносным и поворотным событием, а также и новым этапом? Неля, услышав, что в дверь звонят, ничего не только не предвидела, но и не предположила. Повернула ключ в замке, безразлично, и отворила входную дверь. А на пороге незабвенный Вася Братусь стоит, весь из себя…

И переступил он через порог, и сказал чуть-чуть хрипловато:

— Вот, — сказал, — вернулся я к тебе восвояси через много дней и ночей. И был я за эти годы семь раз женат плюс имел неофициальных подруг и спутниц самых разных — и с чувством юмора, и с другими сильными чувствами, — но лучше тебя никого я не встретил и не познал.

А Неля говорит:

— Я этому рада безмерно, Вася, но поздно, поздно, поскольку нет у меня берушей. А без них мне и жизнь не жизнь и ты, Вася, не Вася.

Вася, конечно, не понял, о чем это она, и говорит:

— Ты о каких берушах говоришь?

— А о тех, — Неля ему объясняет, — какие берегут людям уши от разных шумов и напастей, и какие пропали из аптек города и даже области — как в воду канули.

— А, об этих, — Вася говорит. — Тогда при чем здесь, — говорит, — аптеки? Да у нас на лесопилке этих берушей хоть жопой, извини за прямую речь, ешь.

И Неля услышала эти Васины слова и не поверила им, сказав:

— Это правда?

— Это не просто правда, — сказал Вася Братусь, — это сущая правда.

И тогда Неля обняла его руками и сказала:

— Вези. Сейчас вези, незамедлительно.

— Сейчас так сейчас, — сказал Вася, — тем более верный мой велосипед внизу — стоит, к газовой трубе цепью пристегнутый.

— Только много вези, очень много — чтобы и мне, и детям нашим, и внукам — всем, чтобы хватило.

И прыгнул так ничего и не понявший Вася в седло, и замелькали под ним педали и спицы, и понес его велосипед в направлении лесопилки с предельно возможной скоростью.

А Неля пока еще Явская, в преддверии триумфального возвращения Васи и любви в свою жизнь, подошла к окну, и стала глядеть в него на дорогу, а еще стала она ждать и надеяться и, ясное дело, верить. Пока, правда, неизвестно во что.