По утрам Дима Сёмыч бегает, а каждый понедельник голодает. Потому что он пристально следит за своим здоровьем. Куда деваться? У него молодая жена. То есть она давно уже не молодая, но по-прежнему на двадцать лет младше Димы Сёмыча. Поневоле будешь за собой следить. Иначе придётся следить за ней. Да и общему их сыну всего двенадцать лет. Надо его вырастить при жизни или не надо? А на молодую жену какие надежды? На молодую жену никаких надежд нет и быть не может.

Поэтому он и бегает в свои шестьдесят. Поэтому и голодает. Жена над ним издевается:

— Голодающий физкультурник, общество «Трудовые резервы».

Но Дима Сёмыч кладёт на жену с прибором, продолжая бегать и голодать. Бегать — каждый день, а голодать, конечно, нет. Голодать — каждый понедельник. Всё равно понедельник — день тяжёлый. Хотя, тут понедельники ничем не отличаются от вторников или суббот. Он выбрал днём здорового голода понедельник. Так ему, может быть, захотелось.

И чтобы голодать было легче и веселее, Дима Сёмыч ходит в парк. Он ходит туда сидеть. Обычно он сидит там со Львом. Лев — это имя, а ни отчеством своим, ни фамилией Лев с окружающими не делится. Он считает, что в объединённой Европе человеку достаточно имени.

— Зачем вам моя фамилия? — говорит Лев новым знакомым, если таковые у него откуда-нибудь появляются. — Я же не во всесоюзном розыске.

Диме Сёмычу тоже не нужна его фамилия. Потому как он не новый знакомый, а старый. Они ещё в Киеве жили в одном подъезде, на одном этаже. И двери у них были напротив — глазок в глазок. Так что Дима Сёмыч называет Льва по старинке Лёвкой и знает, что фамилия Лёвки «якобы Шахиран». Когда-то, очень давно, у Лёвки была паспортистка. В порыве страсти она подправила его фамилию. После чего Лёвка из нормального Шахермана с Подола превратился в загадочного, как ему казалось, Шахирана. И поступил в КГБ.

Здесь Лёвка и Дима Сёмыч не живут в одном подъезде, они живут в разных домах. Хотя и в одном районе. И ходят сидеть на скамейке в один парк.

— А помнишь, — говорит Дима Сёмыч, — как мы соседствовали на улице Некрасовской? — Хорошо бы и тут жить вместе, в смысле, рядом.

— А чего хорошего? — говорит Лёвка. — Я тебя как соседа и в Киеве терпеть не мог. Чуял, что ты сволочь.

— Классовым чутьём? — говорит Дима Сёмыч.

— Нюхом, — говорит Лёвка.

Да, нюх Лёвка имел тонкий. Не зря он в КГБ состоял на хорошем счету. К счастью, его оттуда выгнали без права служить социалистической родине где бы то ни было. И Лёвка, уважаемый человек, капитан органов в отставке, стал вынужденно торговать. Дефицитными тогда книгами. И валютой. Расстрельная статья Лёвку не останавливала.

— Нас, чекистов, ничем не остановишь, — говорил он. И торговал валютой направо и налево.

И книгами тоже торговал. Он же был из интеллигентной семьи. Его мама заведовала Домом культполитпросвета. Она имела среднее музыкальное образование и могла сказать, какой костюм носил на себе Пётр Ильич во время работы над первым концертом Чайковского для фортепиано с оркестром.

А сейчас и Лёвка, и Дима Сёмыч сидят в парке. Среди стариков и детей. Дима Сёмыч при этом ещё и голодает. Потому что у него молодая жена. Сегодня с ними, на краешке их скамейки, сидит какой-то тип. Сидит и прислушивается. Делая вид, что кормит птиц, которые благодарно гадят на него, на Лёвку и на Диму Сёмыча.

— Эх, то ли дело в Киеве, — думает Дима Сёмыч. — В Киеве птицы так себя не ведут.

Лёвка думает примерно то же.

Они думают и молчат.

В Киеве Дима Сёмыч работал прорабом. Работал много и, конечно, сильно воровал. Он сам себе удивлялся — как сильно он ворует. Поскольку в сущности был честным и порядочным человеком. Его даже приглашали к одному настоящему вору в законе — очень большому авторитету в преступных и милицейских кругах — на праздничный чифир. Подчинённые вора, понимая, что чифир в чистом виде покажется Диме Сёмычу слишком горьким, нажарили для него картошки. И всё это в знак уважения к честности и порядочности Димы Сёмыча, оказавшего вору неоценимую услугу градостроительного свойства.

Да, Дима Сёмыч очень сильно воровал, занимая ответственный пост прораба. Но со временем он вырос до начальника филиала стройтреста. И стал воровать ещё сильнее — соответствуя занимаемой должности. А Лёвка в это время торговал уже книгами в особо крупных размерах. И валютой. Позоря своей преступной деятельностью честное имя бывшего чекиста.

И вот, как-то во сне начальник филиала стройтреста Дима Сёмыч услышал звонок в дверь. Кто мог в те старые добрые времена звонить посреди ночи в дверь к сильно ворующему человеку? Только советская милиция. Дима Сёмыч прокрался в чём был к двери и посмотрел в глазок.

За дверью стояли они. Все в фуражках, все сжимая подмышками дерматиновые папки. И рожи у всех — в высшей степени ментовские.

— Кто там? — Дима Сёмыч задал самый идиотский вопрос, какой только смог.

— Товарищ Лифшиц! Когда в последний раз вы видели гражданина Шахирана? — ответили вопросом на вопрос менты, намекнув, мол, здесь, на лестнице, вопросы задаём мы.

Трудно передать, как обрадовался Дима Сёмыч этому их вопросу. Он закричал в замочную скважину:

— Шаха Ирана?! Я никогда не видел шаха Ирана!

— Гражданин Лифшиц, — пригрозили менты, — не надо шутить с органами при исполнении служебных обязанностей. Когда вы видели вашего соседа Шахирана Л.Ю.

— Ах, Л.Ю. Я видел этого паразита две недели назад!

Тогда менты тоже нагнулись к скважине и задали более интимный вопрос:

— Товарищ Лифшиц, — спросили они, — вы советский человек?

— Дайте мне ваш телефон, — ответил им в скважину Дима Сёмыч, — и я вам это лишний раз докажу.

Менты посовещались и пошли на хитрость:

— Откройте, — сказали они. — Мы запишем вам номер.

— Суньте его в щель, — сказал Дима Сёмыч. — Я не могу предстать перед лицом уважаемых органов в одних трусах.

Короче, менты ушли не солоно хлебавши и оставив торчать в двери бумажку с телефоном 02.

— А помнишь нашу незабываемую встречу в лагере? — говорит Дима Сёмыч.

— Встреча как встреча, — говорит Лёвка. Но тут он не прав.

Месяца через три после визита ментов трест Димы Сёмыча выполнял в пионерлагере завода «Ленiнська кузня» строительные работы. Дима Сёмыч приехал проконтролировать их ход, а заодно на шару отдохнуть. И кого же он там увидел в кресле начальника лагеря? Он увидел там Лёвку, воспитывающего детей советских корабелов в духе преданности идеалам.

— Что ты здесь делаешь? — зашипел Дима Сёмыч. — Тебя же менты ищут по всему Киеву.

— Я здесь от них скрываюсь, — сказал тогда Лёвка.

А сейчас он говорит:

— Этот ариец следит за нами.

— Тебе надо бегать по утрам и раз в неделю голодать, — говорит Дима Сёмыч. — У тебя мания преследования.

Лёвка не любит советов и диагнозов.

— Мало я голодал на родине?! — кричит он.

— Ты голодал на родине?! — говорит Дима Сёмыч.

— Да, я на ней голодал, — кричит Лёвка и: — К тому же, — кричит, — молодой жены у меня нет. Не то что у некоторых старых козлов.

Действительно, жена у Лёвки чуть ли не ровесница Октября. Ей всё равно, какая у него мания.

Дима Сёмыч успокаивает Лёвку, говоря «ладно, голодал так голодал, нет так нет», и переводит разговор на немца:

— С чего ты взял, что он за нами следит?

— У меня нюх, — говорит Лёвка.

Дима Сёмыч про Лёвкин нюх помнит, но что можно вынюхать здесь его гэбэшным нюхом? Здесь его давно нужно было потерять за ненадобностью.

— Что, сука, следишь? — говорит Дима Сёмыч немцу, будучи уверенным, что тот по-русски ни бельмеса.

Немец, треща коленными чашечками, встаёт со скамейки, делает шаг вперёд и выхватывает из кармана красную книжицу.

— Удостоверение предъявлять в развёрнутом виде! — кричит Лёвка, заранее поднимая руки вверх.

Немец раскрывает документ и суёт его Лёвке в нос. «Майор Кофман, — читает вслух Лёвка. — Управление внутренних дел, г. Киев».

— Как тебе удалось вывезти ксиву? — удивляется он и тискает майора в вялых объятиях. — А я тебя за фрица принял.

Дима Сёмыч тоже рад встрече с живым киевлянином. Он тычет его кулаком в плечо, насильно, веселясь, обнимает.

— Где-то я тебя, — говорит, — гадость, видел. Ты не в ОБХСС служил?

Майор Кофман вырывается из объятий, топает ногами, и его коленные чашечки трещат всё громче.

— Так ты, значит, невинными детьми от нас прикрылся, как щитом? — дико орёт вырвавшийся майор, и все его птицы в ужасе разлетаются. — Валютчик, отщепенец, пидор! Я б таких, как ты, расстреливал без суда и следствия. И таких, как ты, Лифшиц, — тоже.

Тут Дима Сёмыч веселиться прекращает. Он всегда прекращает веселиться, когда майоры хотят его расстреливать. А майору Кофману становится нехорошо. Он хватает себя руками за грудь и аккуратно, задом целится сесть на скамейку. Его коленные чашечки трещат уже на весь парк.

— У тебя валидол есть? — спрашивает Лёвка у Димы Сёмыча.

— Откуда у меня валидол? — говорит Дима Сёмыч. — Ты же знаешь, я по утрам бегаю, как поц, а раз в неделю я голодаю.

Руслан и Людмила-2

Впервые услышав эту сплетню, я сказал:

— Ну что за пошлость — Руслан влюблён в Людмилу и хочет взять её в жены! Нет, в действительности так не бывает. Слишком литературно.

Хотя… Иногда действительность такое выкидывает — никакая фантастика до такого не опускается. А если опускается, никто подобной фантастике не верит.

Забегая вперёд, скажу — оказалось, что здесь именно тот случай.

Руслан и Людмила — были соседями (тоже, надо сказать, звучит неплохо). Так распорядился насчёт их места жительства его величество случай. И жили они в одном доме, небольшом таком трёхэтажном доме. Третий этаж в нём занимал персонально хозяин — армянин, приехавший в Дрезден лет десять назад. Не очень давно он купил этот старый дом в плачевном состоянии. Отремонтировал его — как говорится, произвёл в нём капитальный евроремонт, — поставил на крышу тарелку для приёма ОРТ с РТР, и теперь в доме живут русские. А армянин считается немецким частным предпринимателем и владельцем немецкой недвижимости. Но армянин тут ни при чём. Армянин к делу не относится. Он сдал квартиры внаём и всё, на этом его высокая миссия окончилась. А кому сдавать — ему же всё равно, ему лишь бы квартплату регулярно вносили.

И вот, значит, одну квартиру сдал армянин, скрепя сердце, азербайджанцам — Розе Абрамовне, её мужу и сыну. Мужа звали, как Алиева — Гейдар. И фамилия у него была тоже, как у Алиева. А Руслан, он был сыном, но не Алиева, а Розы Абрамовны и её первого покойного мужа. Муж этот давно в Сумгаите умер от ошибочного огнестрельного ранения в живот. Роза Абрамовна выжила, потому что в неё мало дроби попало, а муж её не выжил. Хотя целились в неё, а не в него. Но ещё до своей безвременной смерти успел он привить маленькому Руслану беззаветную приверженность к исламу и любовь к Магомету лично.

Что подвигло правоверного мусульманина назвать сына Русланом — загадка природы, унесённая им в могилу. Или это Роза Абрамовна его Русланом назвала, — допустим, в честь одноимённого самолёта? Хотя по мне, так еврей Руслан — то же самое, что Руслан мусульманин.

Правда, сам Руслан считал, что он ещё недостаточно настоящий мусульманин, потому как имеет всего одну-единственную жену. Он, пока вызова от немецких властей дожидался, успел лишь одной женой обзавестись. Которая осталась теперь в родном Сумгаите. Одна жена осталась там у Руслана и одна дочь у неё на руках. Руслан же документы на выезд подал раньше, чем жена и дочь у него появились, конечно, немецкие эмиграционные власти на них не рассчитывали, и вызов им не прислали.

Уезжая, Руслан жене так сказал:

— Это даже к лучшему, что вы временно остаётесь. Нечего вам среди неверных делать.

Жена, конечно, по-женски заплакала. А Руслан сказал:

— Я буду приезжать, а когда найду на их карте город с мечетью, заберу вас к себе на ПМЖ.

Жена бросилась перед Русланом, как в кино, на колени, обняла его ноги — тоже как в кино — и закричала во весь свой голос:

— Поклянись!

— Чего бы мне это ни стоило, заберу! — сказал Руслан. — Клянусь Аллахом!

Пять раз в день Руслан протяжно молился. Он уже всех заебал своими молитвами. Намаз у него, видите ли, по расписанию. У него намаз, у мамы его шабат. А мы всё до мелочей слышим, как будто это у нас, а не у них, шабат с намазом, и мы при них собственноручно присутствуем.

Да, не думал я, что в старых немецких домах звукоизоляция полностью отсутствует. А то бы никогда рядом с Русланом квартиру не снял.

Наверно, хонеккеровская шайка хорошо это отсутствие использовала. Бедные немцы. Небось, не могли своей законной фрау слова сказать. Залезали под перину для частной беседы с глазу на глаз. А я удивлялся — зачем им такие толстые перины. Оказывается, для сохранения семейной тайны. Хотя, конечно, и для тепла. Это бесспорно.

Так они, значит, втроём и жили. Руслан, Роза Абрамовна и её второй муж Алиев. А самую большую квартиру в нашем доме (не считая этажа хозяина) занимала Людмила. Потому что семья у Людмилы была соответственно самая большая, из нескольких отдельных семей состоящая. Целый клан у неё был, а не семья.

Наш старший сын Мишка сразу же подружился с её старшей дочерью Устей. Когда они ещё только вселялись, подружился. И он прибежал со двора и стал радоваться, маша руками:

— Там их столько приехало! Очень там их приехало много. Два брата Усти — раз, мама и папа Усти — два, бабушка со стороны папы — три, отчим Усти и бабушка с его стороны — четыре! А ещё у них есть бабушка мамы Усти. Устина, значит, прабабушка, приехавшая, чтобы устроить здесь свою личную жизнь.

Всем этим дружным кланом они в наш русский дом и въехали. Чтобы в нём постоянно жить. И не только в нём, но и за его пределами, в том смысле, что появляться в общественных местах скопления людей, в лесопарках, скверах и так далее.

И всё бы у них было в порядке вещей. Если бы ровно через три дня после их приезда Руслан не влюбился в маму Усти. В Людмилу. Влюбился, несмотря на то, что два её мужа — бывший и настоящий — при сём присутствовали, и не одни, а со своими еврейскими мамами. И он сказал Людмиле при них, при всех:

— Выходи за меня замуж, женщина. Будешь моей любимой женой.

— Я же замужем, — сказала ему Людмила тоже при всех.

— За кем? За этим? Или за этим? — Руслан ткнул пальцем поочерёдно в отчима Усти и в её отца. — Прикажи, и я их зарежу.

— Не надо их резать, — сказала мама Усти. — Приказываю. Тем более что и ты, говорят, женат.

Этого возражения Руслан не понимал.

Он говорил:

— Да, я женат. Но только на одной жене. А ты будешь второй, любимой женой.

— Я старше тебя чёрт-те насколько, — говорила мама Усти, — и у меня трое детей.

— Дети — не проблема, — говорил Руслан. — Детей мы усыновим. Особенно мальчиков.

Мишка волновался за Устю с детской непосредственностью, но искренне.

— Что ты будешь делать, — волновался он, — если твоя мама выйдет за Руслана замуж?

— А что я должна делать? — отвечала Устя. — Был у меня один отчим, станет два отчима. Какая разница?

Устю во всём этом деле занимало другое. И она спрашивала Мишку как представителя сильного мужского пола:

— Ты скажи, — приставала она. — Вот что они в ней находят?

Мишка не знал, что они, то есть мужчины, находят в Устиной маме. А Устя его теребила:

— Вот тебе она нравится?

— Мне? — пугался Мишка. — Мне нет. То есть для мамы она ничего, нормальная, а чтобы нравиться — нет.

— Мымра она нудная, — говорила Устя, — а не нормальная, — и Мишке было неловко это слышать.

А тем временем Руслан не отступал. Он, наоборот, шёл в наступление засучив рукава, с открытым, можно сказать, забралом. И не давал Людмиле проходу, а всему её многочисленному клану — жизни. Он даже гулял с Людмилиной семьёй — десятым, хотя и ассоциированным, её членом. Идёт, допустим, семья в Дрезденскую галерею на обзорную экскурсию по залам — и он с ними, идёт в синагогу Песах праздновать — он опять сопровождает. Клянёт себя, голосит, прося у Магомета прощения — за то, что с неверными якшается, — но не отстаёт ни на шаг. Конечно, семье перед людьми неудобно было — за этого Руслана иноверного и за его среднеазиатские манеры.

Нынешний муж Людмилы справедливо возмущался:

— Я как законный на данный момент муж протестую и возражаю против. Зачем было сюда переться, чтоб какой-то абрек нас всех перерезал?

А бывший муж нынешнему вторил и подпевал, мол, я как отец твоих детей не позволю и не допущу. Ты можешь распоряжаться собственной брачной жизнью по-разному, но я со своей стороны всегда буду делать всё, чтобы мои дети попадали в хорошие руки.

Какое-то время Людмила терпела незаслуженные упрёки мужей. И мужья с их мамами терпели необоснованные притязания Руслана. А когда терпение у них как по команде лопнуло, поставили они Людмиле ультиматум: «Или мы, или он». Прабабушка Усти, которая уже приступила к устройству своей личной жизни, присоединилась к абсолютному большинству членов семьи и к их общему ультиматуму.

Людмила говорила им:

— Я-то тут при чём? И что я могу этому дикарю противопоставить?

— Ты бы хоть задницей не вертела, как вертолёт, — говорила прабабушка. — Не может она!

А мужья с мамами говорили:

— Не можешь, — говорили, — тогда мы круто меняем постоянное место жительства на город Лейпциг. А ты разводи тут шуры-муры со своим головорезом, замуж за него выходи по законам шариата — словом, поступай как знаешь, на своё усмотрение.

Пугали её, значит, и брали на арапа.

Зря, конечно, они это делали. Ставили Людмиле ультиматум и тем самым доводили её до ручки. Потому что она таким характером обладала, что лучше было её не доводить. И она свой характер им предъявила во всей красе:

— Ах так? — сказала. — Ну и валите. Все валите! Чтоб духу вашего тут не было.

— Ты серьёзно? — не поняли мужья и их мамы.

— Вполне! — сказала Людмила. — Даю вам на сборы неделю.

Мужья от неожиданности растерялись.

— Но мы тут прописаны и официально проживаем, — сказали они.

А мамы их сказали:

— К твоему сведению!

— Тогда уеду я! — сказала им всем Людмила.

Мужья с мамами переглянулись, а прабабушка сказала:

— Куда это ты уедешь! Стань вон в угол и стой! — это её приступ маразма сразил, и ей показалось, что Людмила ещё маленькая девочка с бантиками. Она-то знала её с рождения. Вот ей и показалось.

И Людмила весь клан своими руками разрушила, поставив свой вспыльчивый характер превыше всего. Забрала детей, села в поезд и уехала. В тот же, между прочим, город Лейпциг. У неё жил там старый знакомый одноклассник, который со школьной скамьи был в Людмилу тайно по самые уши влюблён. И она уехала, чтобы жить на первых порах у него. А там видно будет.

Руслан, конечно, попёрся за ней следом, с целью одноклассника зарезать, а Людмилу возвысить до звания любимой жены. Но и Руслану она сказала:

— Вали! — и сказала: — Ишь, гарем ему подавай! Я тебе покажу гарем — забудешь, как маму родную зовут!

— Маму мою Розой Абрамовной зовут, — сказал Руслан, побелев. — И этого я ей никогда не забуду.

Он хотел тут же на месте Людмилу убить — за дерзость, для женщины немыслимую. Но не убил. Из любви к ней. А только ещё больше побелел — хотя при его врождённой смуглости больше белеть было уже некуда. И в таком, побелевшем от гнева виде, он уехал на свою родину — в Сумгаит к жене и дочке. Уехал, зачал там с женой ещё одну дочку — и снова в Дрезден вернулся. Чтобы Людмилу найти и теперь уж окончательно — или зарезать её, как подобает мужчине, или на ней вторым браком жениться.

А первая его семья снова на родине осталась. Потому что не было у неё разрешения на въезд и потому что к поискам в Германии города с мечетью, пригодного для человеческой жизни, Руслан ещё даже не приступал.

Санёк

По рождению, происхождению и по велению сердца был Санёк потомственным патриотом. И когда автобус фирмы «Крафт» привёз его из великой России в бывшую ГДР на ПМЖ, он первым делом стал историю изучать. Не всю подряд историю, а историю Великой Отечественной войны с немецкими и фашистскими захватчиками. Ну, или не первым делом стал он её изучать, а вторым. Первым он показательный бракоразводный процесс устроил своей молодой жене. С которой от самого Урала считай до Берлина дошёл, а она от него ушла к другому, первому попавшемуся человеку в штанах. Этим человеком оказалась некая Маша. По национальности (что не главное и решающего политического значения не имеет) немка. Она сюда, в Европу, прямо из солнечного Ташкента репатриировалась, и все её звали тут Маша Ташкентская. За подлый нрав, а также за неразборчивость в связях и средствах. И Маша стала с женой Санька ещё в общежитии для переселенцев жить в аморальном и во всех других смыслах слова, практически средь бела дня, на глазах у широкой общественности. Понятное дело, Санёк этого безобразия не cтерпел — узнав о нём из уст добрых соседей последним. И он подстерёг жену свою в сопровождении развратной Маши и сказал ей по-мужски, горя глазами:

— Вон отсюда! — и рукой сделал так — вдаль наотмашь.

А она ему сказала:

— Куда вон, мудак, я ж давно от тебя ушла.

— Де юре? — сказал Санёк.

— Де факто, блин, — сказала жена. — Де факто. А на де юре, — сказала, — плевать я хотела. С высоты птичьего полёта.

На это заявление Санёк отвечал неожиданно великодушно — ладно, де юре я беру на себя. Меня любой суд страны и мира поймёт и простит. А значит, оправдает.

И вот, когда таким образом семья Санька распалась со скоростью света и тени, лишив его тыла в жизни, он оголтело погрузился в историю. Посвящая ей всё своё свободное время и все свои свободные мысли, которых хватало.

И совсем скоро знал Санёк про войну больше и лучше тех, кто в ней непосредственно, с оружием и без в руках, участвовал. И не как попало знал, а в подробностях. Сколько у кого каких танков было в январе 1942 года, какой в них экипаж сидел, не говоря уже о броне и боекомплекте. Так же и о самолётах, пушках и прочих вооружениях вплоть до винтовки Мосина образца 1897 года модернизированной. И, конечно, знал Санёк все тактические ходы всех боёв и сражений: какая армия или рота какой населённый пункт брала штурмом, кто командовал направлением главного удара, кто заходил с флангов, имея численный перевес в живой силе и технике, кто больше понёс потерь, причём отдельно убитыми, отдельно ранеными и отдельно пропавшими без вести в плену врага.

Часто знакомые россияне у Санька спрашивали:

— Чего это вдруг ты в историю полез, Санёк? С какого такого хрена?

И Санёк знакомым россиянам радостно отвечал:

— Исключительно ради извлечения удовольствия. Приятно же изучать, как мы их, гадов, пиздили. И наше над ними абсолютное превосходство ощущать — приятно до смерти.

Правда, когда Санёк говорил о превосходстве, знакомые россияне — разных, между прочим, национальностей — над ним посмеивались. Незаметно, кривыми улыбками. И Санёк их улыбки прекрасно замечал. Нельзя сказать, что они его очень радовали или мало трогали. Они его скорее ранили и огорчали, и задевали за живое его нежную ахиллесову пяту. Так как все поголовно содержали в себе грубый намёк. На то, что мы их, может, когда-то и того, зато сейчас они нас всех — и тебя, Санёк, в особенности, а также в частности — имеют и в хвост, и в гриву, и в другие части тела. А мы к ним ещё сами изо всех сил и всех бывших республик бывшего СССРа стремимся, как мухи на мёд.

Надо сказать, что несмотря ни на какие улыбки с их пресловутой кривизной, Санёк на каждом углу не уставал во весь голос заявлять, что немцев как класс он всем своим русским духом или — что одно и то же — нутром не любит.

Кое-какие люди из интеллигентов задавали Саньку наводящий вопрос:

— Может, ты не всех их не любишь, а только конкретную Машу? — на что Санёк был упрям в своих пристрастиях. Поэтому отвечал он принципиально:

— Нет, всех, — отвечал. — Именно что всех. А Маша есть незначительный частный случай на общем печальном фоне.

И предъявлял следующее своей нелюбви объяснение — мол, что это за народ такой, у которого «сердце» называется «херц»!

— Да не люблю я их за одно уже только за это! Ну что делать?! Херцу не прикажешь.

Те же самые люди, которые из интеллигентов, интересовались:

— А как насчёт евреев? Евреев ты тоже, конечно, не обожаешь.

— Вы мне евреев не шейте, — давал им Санёк отпор. — Из евреев я одну жену свою бывшую имманентно не воспринимаю — за измену моему полу, — а остальные пускай будут, остальные не виноваты.

Если же к его заявлениям насчёт евреев и немцев кто-нибудь относился недоверчиво, Санёк сразу драться лез в лицо. Потому что для него — русского человека и патриота в диаспоре — немецко-еврейский вопрос был вопросом ума, чести и совести. Эпохальным, другими словами, был для Санька этот вечно щекотливый вопрос. Особенно если Санёк перед ответом на него выпивал шнапсу (дрянь, кстати сказать, редчайшая — всего тридцать два градуса, что для крепкого спиртного напитка — низость).

В общем, изучение истории очень Санька поддерживало на плаву в его нелёгкой иммигрантской судьбе. И отвлекало от насущных проблем личной жизни, канувшей в Лету. При этом обогащая бесполезными, но приятными познаниями. Всё-таки, что бы там ни говорили в кулуарах враги, история у России великая. Настоящее всегда было черт-те какое, будущего — никакого, а история — великая традиционно. Санёк, бывало, изучит, ну, допустим, историю битвы за Днепр или за тот же Берлин — выйдет в центр города, где отрезанная голова Карла Маркса с незапамятных советских времён на постаменте стоит, — и сразу начинает своё величие ощущать, в смысле, человеком себя чувствовать до мозга костей. А это для коренного россиянина чувство немаловажное, тем более для россиянина, проживающего за рубежами своей великой родины в чуждом окружении цивилизации.

Да, кстати. Те же самые так называемые люди из интеллигентов задавали Саньку ещё один вопрос, каверзный до неприличия. Они спрашивали его, с ленинским, как говорится, прищуром:

— Зачем ты, — спрашивали, — на еврейке женился? Женился бы себе на нормальной русской женщине средней полосы, и всё у тебя было бы нормально.

Тут Санёк обычно отвечал не мудрствуя лукаво и вообще никак не мудрствуя:

— В следующий раз именно это я и сделаю, — давал, значит, авансом такое обещание.

И надо сказать, он его, будучи честным более или менее человеком, сдержал. Хотя мог бы и не сдерживать. В конце концов, на ком жениться, а на ком наоборот, — это личное дело каждого россиянина. Но Санёк женился. Причём именно на нормальной русской женщине.

Как она, такая нормальная и такая русская, попала к немцам и почему у них в стране постоянно проживала, об этом история недвусмысленно умалчивает. Может, со времён войны как-нибудь задержалась, может, приехала нелегально на заработки, погнавшись за длинным евро, а может, как тот же самый Санёк, — в качестве беженца от антисемитизма и нацизма. По линии еврейской эмиграции то есть. Да и кому какое собачье дело — как? Важно, что попала и оказалась на жизненном у Санька пути. И он на ней с первого взгляда женился. После чего наконец познал, что такое простое семейное счастье. На собственном, значит, личном опыте и на себе.

Впрочем, это счастье, как и любое другое счастье, оказалось хрупким, а следовательно недолговечным. Потому что и эта жена — даром, что нормальная и русская — от Санька ушла к чёртовой матери. К какому-то бля японцу. И главное так пророчески совпало, что Санёк в это время американскую бомбардировку Хиросимы изучал. А о довоенных битвах Красной армии с самураями — на озере Хасан и на реке Халгин-Гол — он и так всё знал досконально. Давным, можно сказать, давно.

Теперь, время от времени, Санёк сам у себя спрашивает: «К чему бы такое совпадение?» И сам себе время от времени отвечает: «Ни к чему».

Время надежд

В общем, так. И в данном случае чуда не произошло. И Нюша Крым серьёзно забеременела. Да не как все люди беременеют, обыденно, а от лица арабской национальности. Притом, будучи школьницей. Даже не последнего класса школьницей будучи. Ей по-хорошему нужно было ещё учиться, учиться и учиться, — а она, значит это, не удержалась в рамках приличий. И повела себя, как последняя женщина востока.

Мама Крым сделала вид, что ничего особенного не произошло. В смысле, что вообще не произошло ничего — такой вид она сделала. Что ещё она могла сделать, кроме этого вида? Слава Богу, у неё помимо Нюши было ещё в запасе двое детей. И на них можно было возложить свои, попранные Нюшей, надежды. Покуда дети ещё не до конца выросли. Когда ж на них и возлагать, если не в этом их нежном возрасте. На Нюшу в своё время она тоже возлагала надежды. До сей поры и до сего времени. А теперь, конечно, уже не возлагает.

И даже не потому что Нюша отдала юность свою неповторимую арабу преклонных годов и вот-вот сделает её бабушкой какого-нибудь аятоллы или Исмаила. А просто время надежд на Нюшу, видимо, прошло. Время надежд, оно же имеет свойство проходить. А араб Нюшин, если вдуматься в суть инцидента, ничем не отличается от иного не араба. Ну, в конце концов, что тут такого? Ну араб. С кем не бывает. Между прочим, он папу Крыма на хорошую должность устроил, араб этот нежелательный. И папа теперь развозит по городу пиццу на маленькой жёлтой машинке. Плюс к заработку коржи ему перепадают слегка бракованные. Довольно много коржей. Так что хлеб они фактически не покупают. А машинка эта маленькая весь день в его распоряжении находится, и можно на ней заехать куда надо по своим делам. Если они, конечно, есть. Бензину только купить за свои деньги. А то расход его неустанно контролируется хозяевами. Учёт и контроль у них тут превыше всего. Но папа Крым хозяев понимает. Бензин здесь дорогой. Впрочем, по сравнению с Гомелем здесь всё дорогое. И тем не менее.

В Гомеле что за жизнь была? Только и славы, что по итогам переписи — единственный караим в стране, раритет. Папа Крым, в смысле. А так никакой жизни в Гомеле не было. И надежд никаких не было. Ни на детей, ни в целом. Какие надежды, если папа Крым был по образованию педагог, а мама и вовсе без определённого места в жизни. Люша, младшая их дочка, говорила «домохозяка».

Так бы они, не выезжая за границу Беларуси, и прозябали всю жизнь до гроба. Вместе со всем белорусским народом. Если бы не счастливая случайность: папу Крыма назвали на базаре жидовской мордой. Прямо в присутствии мамы. Одна женщина, милая с виду. Подошла сзади и беззлобно так сказала:

— А ты куда, жидовская морда, лезешь?

Сначала мама Крым эту женщину умыла с ног до головы последними словами, а потом приступила к папе Крыму с форменным допросом:

— Ты кто? — сказала мама Крым. — Караим или не караим?

— Я караим, — сказал папа Крым.

— А чего она тебя жидовской мордой обругала?

— Потому что сволочь и антисемитка, — сказал папа Крым.

Тут мама Крым его остановила жестом рук и:

— Ты погоди, — говорит. — Ты мне объясни, какая связь. Между вышеупомянутой мордой и караимской.

И папа Крым был вынужден открыть маме, что караимы — это фактически евреи и есть. Только крымская их разновидность. Отсюда и фамилия его географическая происходит. Конечно, мама Крым пришла в восторг — от того, что папа у них не только педагог, но и караим. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Да-а, если б она знала, что Нюша здесь, в новой Германии, породнится с арабским миром, возможно, она бы папиной экзотической национальностью и не стала пользоваться так целенаправленно, но что об этом теперь говорить. Теперь Нюша отрезанный кусок. В том смысле, что бросила родную семью и живёт со своим арабом обособленно, вне пределов досягаемости. Араб, после того как папу Крыма на работу устроил, сказал ему:

— Я тебе, — сказал, — доброе дело сделал? Сделал. И ты мне сделай.

Папа Крым говорит:

— Конечно, сделаю. А какое?

— Сделай, чтоб я ни тебя, ни жену твою никогда больше не видел. И про Нюшу — забудьте.

К слову, школу Нюша тоже бросила. Это понятно. Не ходить же туда с животом ярко выраженным и очерченным. Школа же — это для детей заведение, а не для мам, пускай ещё только будущих.

С другой стороны, если откровенно вспомнить, Нюша и в Гомеле порывалась спать черт-те с кем. А может, и успешно спала. Да скорее всего спала. Мама Крым давно замечала за ней всякое такое, женское. И училась Нюша всегда так себе, без фанатизма. Хоть тут, хоть там. Так может, всё оно и к лучшему? А если не к лучшему, то и не к худшему. Ведь араб же её, слава Богу, не террорист какой-нибудь, алькаедовец, а беженец от своих же арабов. Причём кулинар — золотые руки. В двух гастрономах работает — в русском и вьетнамском. И в обоих его бесконечно уважают. Нюша тоже поесть любит не на шутку. А готовить не умеет. Потому что где бы она могла кулинарному искусству обучиться? Мама Крым умеет чай кипятить, бутерброды мазать и борщ разогревать, но Нюшу она этому не учила. Она и других своих детей ничему не учила. Ни хорошему, ни плохому. Они откуда-то сами всего набирались.

Мама Крым спрашивала у папы Крыма:

— Ну откуда, скажи, в них это или то? Из окружающей среды, что ли?

А папа Крым ей отвечал:

— Твоё, — отвечал, — пагубное влияние. — И замыкался в себе.

Караимы — они народ замкнутый. А папа Крым, как уже было сказано, караим. Поэтому он и замыкался. Имея на то все видимые основания. Ведь Нюша — это что, это ладно! Нюша — это ещё куда ни шло. А вот Стёпка… Хороший, в сущности, парень. После Нюши папа и мама Крым, естественно, свои надежды на него переложили. Папа Крым сказал:

— Стёпка — это вам не Нюша. Стёпка от пожилого араба не родит.

Но он ошибся. То есть нет, конечно, ни от кого Стёпка не родил. Упаси Бог. Он — хуже, он заболел. Редкой в Германии болезнью клептоманией. Что неизлечимо. Другими словами, стал он велосипеды маниакально воровать и тырить. Все подряд. У него уже этих велосипедов скопилось, как гуталину, девать некуда, а он всё тырил и тырил. Папа Крым его даже побил за это, хотя бить больного ребёнка непедагогично. А Стёпка побои снёс и сказал:

— Да у них тут всего столько, что никто и не заметит.

Однако, собаки, заметили, взяли с поличным и все велосипеды конфисковали в пользу их бывших владельцев. Ну все до единого. И в полицию отвезли на бело-зеленой машине. Дело, само собой, завели личное и ещё в газете написали. Чтоб косвенно опозорить всех так называемых русских иммигрантов. У них же тут скука смертная кругом, в газетах не о чем писать, вот они и написали про Стёпку. И портрет его поместили. Прославили.

Стёпка, надо отдать ему должное, на привод в полицию и потерю всех велосипедов спокойно реагировал, стоически. А на газету нет. Особенно на свой портрет в ней. Очень болезненно он на портрет реагировал.

Короче, от стыда или от позора, ну, в общем, сдуру он взял и сиганул с пятого этажа без парашюта. А квартира у них в старом-старом доме, потолки высокие. И внизу, вокруг дома, асфальт. Это как водится.

Но Стёпка всё равно не умер от удара. И в больнице не умер. Он жив остался. Мама и папа Крым сначала радовались этому чуду, а потом стали иногда думать про себя, что лучше бы он умер. Чем так.

Хорошо, у них трое детей, а не меньше. Есть, на кого надежды возлагать. Младшая Люша — хорошая девочка. В прошлом году в школу пошла. Учится хорошо — на отлично. По-русски совсем уже почти не говорит. А понимать понимает. Правда, всё хуже и хуже.

2004, 2005