Работы хватает только до обеда. А сразу после обеда работа заканчивается. И мужчина вынужден ехать домой. Сначала сидя в метро, потом стоя в автобусе.
От автобуса он идёт пешком. И видит, как на ветру, по улице, летает реклама пиццы — сейчас упадёт и намокнет. Потому что недавно шёл дождь. Шёл и прошёл. Но, похоже, пойдёт опять.
Соседка, двое её детей и новый, даже по отношению ко вчерашнему, муж собираются куда-то на велосипедах.
Огромный болгарин Попов садится в свой Ситроен. Он тоже куда-то собирается. Но сам, в одиночестве. Хотя и у него есть двое детей. А скоро их будет трое.
Старушка в очочках вышла прогулять собачку в попонке. И прогуливает её, прогуливает, прогуливает. Мимо булочной, мимо сбербанка, мимо бюро ритуальных услуг.
Мужчина здоровается с соседкой. С Поповым. Со старушкой и её собачкой. И проходит мимо. В подъезд.
«Вот в Лондоне, — думает он, — офисные работники гуляли по метро в чём мать родила, голышом — то есть без всяких попонок и других условностей. А тут старушка, Попов, любвеобильная соседка. Тоска, одним словом. И скука. Плюс экономика. Вернее, минус. Другое дело в каком-нибудь Цюрихе».
В Цюрихе недавно была знакомая мужчины. Там, говорит она, всё очень красиво. А когда вокруг всё очень красиво, возможно, и тоска отступает. Перед красотой-то.
«Надо бы и себе съездить в Цюрих, — думает мужчина, — наступить на горло собственной тоске. В конце концов, почему нет. Чем я хуже моей знакомой? И Ленина. Который в Цюрихе жил, как у себя дома. Или не жил? Жил, точно жил. Даже книга такая есть. „Ленин в Цюрихе“». Мужчина её, конечно, не читал, но знает, что она есть. Значит, можно поехать в Цюрих по ленинским местам общего, так сказать, пользования. И там развеяться. Назло скуке, тоске и умирающей за окном экономике. Мертвенность от которой расползается во все возможные стороны. Медленно заполняя пространство. Как снаружи, так и внутри квартиры. Она расползается по комнатам, по кухне, по узкому коридору и совмещённому санузлу. И этому мрачному расползанию не может помешать даже яркий свет. Тем более что свет тусклый, а не яркий. И к тому же, если его включить, припадочно мигает. Поэтому мужчина его по возможности не включает. Разве что в санузле, лишённом окна.
Тут без света не обойтись. Мужчина раздевается. Залезает в ванну и кое-как моется под душем. Стараясь не разбрызгивать локтями воду. В комнате звонит телефон. Задорно. «Турецким маршем» Моцарта. «Чёрт», — думает мужчина и вылезает из ванны. Скользя на пятках и оставляя мокрые следы, идёт к телефону. «Вас беспокоит центр по изучению политических и социальных исследований», — говорит телефон. «Тьфу ты», — говорит мужчина и кладёт трубку. И возвращается. Целясь ступнями в свои мокрые следы.
Ванна у мужчины жёлтая, как зубы, и вода из неё в канализацию не выливается, а просачивается. Зрелище мужчина представляет собой печальное. Голый, намыленный, в жёлтой ванне. Плечи, ключицы, ступни, пах. Над пахом складка. На плечах клочковатая пена. В костлявой руке лейка. Струй из лейки истекает мало, да и те дряблые.
Но вне ванны, в повседневной жизни, мужчина выглядит гораздо лучше, будучи на вид — особенно в одежде — статным. Кроме того, у него седые грудь и мошонка, и он гордится своими сединами.
Моцарт в комнате снова звонит своим маршем. Мужчина его игнорирует. Моется. Позже он будет жалеть, что не взял трубку. Но это позже. А сейчас ему на Моцарта плевать.
Седины, как известно, случаются от возраста или от страданий. В крайнем случае, от сильного перепугу. У мужчины они появились ни от того, ни от другого, ни от третьего. А от чего — непонятно, поскольку беспричинно. Просто сначала их не было, а потом они выросли. Сами по себе, независимо ни от чего. И теперь мужчина моет их жидким мылом более или менее регулярно.
А сейчас он их уже помыл и перешёл ниже, к ногам и пальцам на них. И их тоже быстро, хотя и тщательно, помыл. Быстро — потому что у него сегодня ещё предвидятся дела.
Но для начала он хотел помыть себя всего снизу доверху. Лицо побрить чисто. И одеться прилично. В брюки и в пиджак, и в рубашку. Возможно, даже с галстуком, который у него есть. Если его, конечно, найти. А вот есть ли пригодные носки, это пока неизвестно. Не проверил он заранее.
Туфли тоже надо начистить. В смысле, ботинки. Туфли сегодня погоде не соответствуют. Своей утлостью. Сегодня погода как раз для ботинок подходящая, а не для туфель. Из-за луж, грязи и возможных осадков в виде мокрого снега и дождя.
Мало ли, в общем, дел. Особенно если считать в единицу времени. Ну да мужчина дела считать не привык. Он привык их делать. Всю жизнь он что-то делает. То одно, то другое. Бесконечно. Надоело уже. А отдыхает редко. Но и отдыхать ему тоже надоело. И как в таком положении жить, между надоевшими трудом и отдыхом? Да, в таком положении никакого интереса нет жить, и стимула тоже особого нет. Один голый инстинкт самосохранения и больше ничего.
С мытьём тем не менее надо кончать. Потому что пора. Мужчина закрывает мокрыми руками краны, фыркает и стряхивает с себя воду. Вода стекает по дну. В сливное отверстие. Мужчина, держась корявыми пальцами за борт ванны, тянется к полотенцу. Тащит его на себя и промокает сначала голову, потом лицо, потом живот и ниже живота. Потом растирает спину. Вылезает на скользкий кафельный пол. Медленно, осторожно вылезает, чтобы не оступиться и не упасть.
В санузле тесно и можно удариться чем угодно и обо что угодно, даже и головой можно удариться о ту же самую ванну или о кафель пола, или об унитаз. Поэтому и вылезает мужчина осторожно. Становится на пол всей ступнёй — сначала левой, потом правой. Одевается. В нижнее бельё и рубаху. А домашние синие штаны не надевает.
Почему-то домашние штаны всегда, во все времена, бывали у мужчины синие. Ещё с детства. И теперь они тоже синие, с красными, правда, лампасами. Но какая разница, в какого цвета штанах ходить по дому. Тем более без разницы, в каких или без каких штанов бриться и чистить ботинки. А на повестке дня сейчас, после мытья, стоят именно бритьё с ботинками.
И мужчина за них берётся. Сначала он лихо, как в рекламе, бреет себе подбородок и щёки. Лихо бреет, но с пристрастием. Чтобы без кустиков. Потому что кустики на щеках вызывают в мужчине омерзение. Как на чужих щеках, так и на своих. На своих, пожалуй, ещё большее, чем на чужих. А после щёк он сразу переходит к ботинкам. И чистит их кремом. И старой мохнатой щёткой. Он втирает крем в кожу медленно и нежно, по часовой стрелке и против. Вдоль и поперёк. Он делает это с любовью. С любовью к своим ботинкам. Да, он любит их, свои ботинки. Во-первых, ботинки у него по-настоящему хорошие и крепкие. Лет восемь носит их с осени до весны включительно, а им хоть бы что. А во-вторых, всё равно любить что-нибудь человеку нужно. А ботинки ничем не худший предмет любви, чем, допустим, Родина-мать. Или женщина. Тоже мать. Или деньги. Или заграничные конфеты «Рафаэлло».
Закончив чистку, мужчина смотрится в ботинки и ставит их на зелёный коврик в прихожей. И какое-то время любуется. И вспоминает о носках.
Носки мужчина хранит в нижнем ящике письменного стола. Он всё равно пустовал бы, этот ящик. А так в нём хранятся носки. Довольно много носков скопилось у мужчины за годы жизни. Только новых и целых среди них мало. И, чтобы найти их, иногда приходится перебрать весь ящик. И мужчина начинает перебирать. И ему везёт. Уже третья пара оказывается приличной.
Мужчина надевает носки на влажные ноги, ставит ноги вместе и смотрит на них с высоты. «Ну почему, — думает он, — чёрные носки всегда разного цвета? Причём то левый светлее, а правый темнее, то наоборот». Мужчину этот вопрос раздражает. И он оставляет его на потом. Тем более что в дверь звонят. Мужчина натягивает синие штаны с лампасами и смотрит на часы. «16:16», — показывают часы.
В последние дни мужчина замечает, что как ни посмотрит он на время — всегда видит что-нибудь вроде 11:11, 15:15, 23:23 или в крайнем случае 23:32.
«К чему бы это?» — думает мужчина. Но ничего не придумывает. Открывает дверь. «Меня зовут Сергей, — говорят с порога. — А меня Наталья. Мы хотим с вами поговорить». «О чём»? — мужчина видит этих людей впервые. «О Господе нашем Иисусе Христе, — говорят эти люди. — И о том, почему сейчас так много природных катастроф и разводов. Вот вы знаете — почему их так много»? Наконец мужчина догадывается, что это свидетели Иеговы, врёт им «а я еврей» и захлопывает дверь. Свидетели сначала говорят в замочную скважину, что еврей — это не смертельно, а не получив отклика, ударяют в дверь чем-то и кричат: «Вы об этом ещё пожалеете!»
Мужчина вынимает из шкафа пиджак и брюки. Осматривает. Решает погладить. Гладит осторожно, через марлю. Сначала брюки, потом пиджак. Брызгая водой изо рта. Вода под утюгом шипит и исходит паром. Пар поднимается к потолку и оседает на оконном стекле.
«Рубахе и галстуку утюг тоже не повредит», — думает мужчина. Он гладит рубаху и находит галстук. И гладит его тоже. Рубаха от горячего утюга становится чуть светлее. Галстук остаётся лиловым. Лиловым как никогда. Во всём этом вместе и в плаще с погончиками мужчина выглядит немного торжественно, немного празднично и немного глупо. А в ботинках становится ещё и заметно выше. «Зря я всё же не снял трубку, — думает мужчина. — А вдруг этот звонок изменил бы мою жизнь».
Он выходит из дому и идёт по тротуару. Сверкая ботинками. Навстречу ему идут разные люди. Группами, парами и поодиночке. Почти все они, не стесняясь в выражениях, разговаривают. Но не между собой, а каждый по своему телефону. «Когда мобилки стали массовым явлением, — думает мужчина о людях, — человеческая глупость выплеснулась на улицы и зазвучала там во всеуслышание». И ещё он думает: «То, что когда-то казалось сумасшествием, сейчас кажется нормальным. Ну как бы восприняли осенью восьмидесятого года юношу в майке, с зелёными волосами на татуированной голове? Или девушку, у которой трусы возвышаются над штанами, а в губах, в щеках, в языке, в ноздрях, в ушах, в бровях, в пупке — понатыканы кулоны с серёжками. Их бы прямо с улицы в дурдом доставили. А сейчас, если всех таких доставлять, ни дурдомов не хватит, ни средств доставки. Поэтому, видимо, они воспринимаются нормально. А может, нам просто по фигу, как кто выглядит. И вообще все другие нам по фигу, своих забот хватает».
Так думает мужчина, идя по тротуару и наблюдая людей, обычных для пятницы людей, идущих по своим обычным делам кто куда.
Наконец он приближается к своей цели — огромному светлому ангару с огромными окнами-витринами на фасаде. Это гипермаркет с загадочным названием «Ашания». Мужчина берёт тележку и въезжает внутрь. Внутри ему сразу становится хорошо и тепло. Здесь много света, много, но не слишком, шума и людей. Особенно женщин. Которые приятно пахнут. Никто никуда не спешит. До закрытия ещё четыре часа.
«В таких магазинах теракты хорошо устраивать», — думает вскользь мужчина и тоже не спеша продвигается между рядами полок. Ряды кажутся бесконечными. Тележка — бездонной. Бездонность и бесконечность радуют мужчину и возвышают. Он кладёт в тележку букетик цветов. Выбирает не очень длинный огурец. Три помидора. Зелёный лук. Переезжает к колбасам. Потом к сырам, вину, хлебу, молочным продуктам и кондитерским изделиям. И везде что-нибудь выбирает. Соответствующее его вкусу. Вспоминает о зубной пасте. Находит и её тоже. По дороге останавливается у стеллажа с журналами и листает их не читая. Журналы отсвечивают глянцем. Пестрят картинками. Скользят по пальцам страницами. В общем, вечер пятницы он проводит с ощутимой пользой.
Подъезжает к кассе. В очереди перед ним всего одна женщина и один инвалид в спортивной коляске. От женщины нежно пахнет духами и чем-то текстильным. От инвалида не пахнет ничем.
Мужчина выкладывает покупки на транспортёр. Хочет улыбнуться кассирше, но сдерживается. И с почти скорбным выражением на лице ждёт, пока она посчитает и выбьет. Складывает всё обратно в тележку. Получает длинный вьющийся чек. На 888 рублей. «А это к чему?» — думает мужчина после того, как подумал «ни хрена себе!», и начинает перекладывать товары в большой целлофановый пакет. Пакет от соприкосновений похрустывает.
На обратном пути мужчина заходит ещё и в аптеку. За всякими мелочами. Которые могут понадобиться любому мужчине в любой момент.
В аптеке он встречает ту же самую женщину, только без инвалида, и ему кажется, что они знакомы и, может быть, даже близки.
А на почту мужчина не заходит. Потому что она уже закрыта, и потому что на почте у него никаких дел нет. Не заходит мужчина по известным причинам и в шиномонтаж.
Дома он убирает покупки в холодильник, аспирин в тумбочку. Откупоривает вино. Ставит букетик в баночку, баночку на кухонный стол и садится ужинать. В брюках, в пиджаке, в галстуке и с вином. Вино терпнет во рту. Стол упирается в подоконник. Поэтому мужчине видно, что делают люди в огромном доме напротив. Они тоже ужинают. И у мужчины создаётся ощущение, что вместе с ним ужинает вся страна. Это приятно.
Поужинав, мужчина снимает с себя лишнее. Посещает санузел. И ложится, засыпая на полумысли. И неподвижно спит. Тихо. Спокойно. Без снов.
Назавтра он просыпается поздно. Проснувшись, какое-то время лежит — прикидывает, кто же это ему мог вчера звонить. Кроме центра по изучению исследований. Потом поднимается. Подходит к окну. И смотрит изнутри наружу. За окном стоит сонное, больное утро субботы. Всё расквашено. Всё бело-серого цвета. Всё противно.
«Если к вечеру не подморозит, — думает мужчина, — придётся сегодня выпить лишнего. А если подморозит, будет страшный гололёд».
Красные колготки
Нона умерла неожиданно. То есть ну никто не мог от неё этого ожидать. Да и сама она явно не собиралась умирать, а собиралась припеваючи жить. Хотя бы потому, что буквально за три дня до смерти купила себе красные колготки с целью их носить. Может, не каждый день, но в конкретных торжественных случаях, вроде очередной их с Севой выставки — точно. Она художницей была, Нона. Как говорится, от ушей и до хвоста. И Сева, муж её, тоже художник. И у них должна была состояться выставка-продажа в одной культурной галерейке. Поэтому она и купила себе эти колготки, красные, как знамя, — чтобы выглядеть и привлекать внимание не только своими работами, но и собой в частности. А у неё ни с того ни с сего отказали почки.
Опытные врачи сначала вообще ничего не поняли: что с ней случилось и почему ей так плохо стало. А когда, благодаря современным анализам и всяческим УЗИ, причину установили, помочь уже не смогли. Хотя были уверены, что смогут. И она умерла. Несмотря на свои жизнерадостность и жизнелюбие. И на свою любимую присказку несмотря. Присказка у неё была такая: «Всё будет хорошо и очень хорошо». И Нона её часто повторяла. И последнее, что она в жизни произнесла вслух, была эта присказка. Она в себя пришла, увидела, что дочка старшая возле капельницы стоит и плачет. Ну и пошутила фразой из книги Корнея Ивановича Чуковского «Живой, как жизнь»:
— Девочка, — говорит, — по какому вопросу плачешь?
А потом дух перевела и добавила эту свою присказку. И больше уже до конца ничего не говорила. Только иногда, открыв глаза, ими смотрела.
И ведь буквально за час до этого врач сказал дочерям примерно то же самое. Что всё будет хорошо, сказал, и что сегодня можно смело идти домой, а завтра, если хотят, пусть приходят. Они отца отправили, а сами всё-таки остались. Не позволило им что-то спать уехать. Да и отец домой ещё не добрался, когда Ноны не стало. И вернулся после их звонка с дороги, опоздав и, значит, непонятно зачем.
И главное, выставка уже развешена по стенам и анонсирована везде, где только можно, включая прессу, а вместо неё, значит, совсем другое мероприятие надо организовывать — траурное. Слава Богу, кому-то пришло в голову, что никакое «вместо» тут не нужно и не годится и что всё должно идти, как задумано, и состояться в назначенное время в назначенном месте.
Поэтому все более или менее близкие знакомые прямо с кладбища поехали в галерею. На открытие выставки и помянуть Нону добрыми словами. И мать её с братом, вызванные издалека, тоже поехали. А всякие посторонние Ноне и Севе люди, знавшие их только в качестве художников, а не лично, просто пришли на выставку, как и собирались в этот весенний вечер. Ничего о смерти Ноны не подозревая. И хозяева галереи — с согласия и одобрения Севы — решили портрет Ноны в чёрную рамку не брать и не приписывать вторую дату к дате рождения в каталоге.
Ну, а остальное всё и само пошло, как обычно идёт на таких мероприятиях. Вначале речи галеристов, искусствоведов, коллег и друзей. Потом осмотр экспозиции, общение под живого саксофониста, вино, бутерброды, печенье и тому подобные яства.
В ответном слове Сева всё же обмолвился, сказав «мне тут говорят, крепись. А я думаю — столько лет всегда вместе. И в мастерской, и дома, и в поездках. Честно говоря, я не знаю, как я буду крепиться». Но основная масса ценителей живописи не поняла, о чём это он. И пропустила его слова с умным видом мимо ушей. А он о смерти Ноны больше ничего говорить не стал. И другие близкие не стали. Предпочитая говорить о чём-нибудь другом. Например, об актуальном искусстве. Потому что мёртвым всё равно, а живым так легче. Живым всегда легче говорить об искусстве, чем о смерти и мёртвых. Особенно если выпить дармового красного винца и закусить его дармовыми бутербродами замысловатого содержания и вкуса. Ну и, кроме того, о ценах на картины говорили. В основном, правда, хозяева галереи и те, кто пришёл сюда с целью что-либо приобрести себе в собственность. Для интерьера, допустим, или для частной своей коллекции, а то и просто ради поддержки ярких представителей творческого труда. И уже через полчаса хозяин шепнул Севе, что две работы Ноны ушли за хорошие деньги. И его одна тоже ушла. А Сева ему на это ответил:
— Ну, теперь наконец мы будем жить хорошо. — И добавил: — Можно подумать, что раньше мы жили плохо.
В общем, открытие выставки состоялось и прошло по заранее намеченному плану успешно. О чём написала популярная городская газета в разделе «Искусство и спорт». И о Ноне автор статьи отозвался как о талантливом живописце, и фотографию её поместил, найдя нужный снимок в личном своём архиве. Ещё и сокрушался, мол, как только умудрился не сфотографировать виновницу торжества непосредственно на мероприятии. Севу раз десять щёлкнул, а Нону упустил. И думал: «С выпивкой надо полегче, полегче надо бы с выпивкой. Как минимум на работе».
Мать Ноны, увидев эту фотографию из прошлого времени, опять плакать начала, а Сева наоборот. Сева сказал:
— И пойди, расскажи кому-нибудь после этого, что её нет. Когда вот она есть, и об этом даже в газетах пишут. Никто же не поверит.
Ему и самому не верилось, Севе, что же о других говорить. Потому оно всё так и покатилось — потому что не верилось.
Сначала эта вот выставка. Потом девять дней совпали с днём рождения Ноны. И Сева свои работы со стен в галерейке снял, а картины Ноны просторнее развесил, добавив многое из того, что в мастерской хранилось годами. И получилась своего рода ретроспектива. Хозяева были только за, поскольку продажи внушали им оптимизм. И, открывая эту сымпровизированную на скорую руку выставку, они сказали только — мол, к сожалению, сама художница среди нас отсутствует. И больше ничего не сказали и не уточнили. И всех это устроило, и опять всё прошло хорошо. Даже мать Ноны, которая ещё не уехала, чувствовала себя лучше и ни разу за вечер не заплакала. Дочерям, правда, казалось, что Севе как-то не очень, и они постоянно вертелись поблизости, опекая его своим присутствием и подбадривая. А Сева обнимал их — то одну, то другую походя — и говорил почти весело:
— Хорошо, — говорил, — что я в молодости не только картинки малевал, но и детей делал. А то от картинок иногда — никакого проку.
Дальше, как это принято у художников, торжество переместилось в мастерскую. Куда неожиданно нагрянула молодёжь — друзья дочерей и ещё какая-то, — и не с пустыми руками нагрянула, а с трёхлитровой банкой мяса, с пакетом всяческой зелени, с вином и лавашами. И выяснилось, что не только у Ноны сегодня день рождения, но и у одного из пришедших молодых людей. Естественно, Сева для именинников и их гостей собственноручно взялся жарить во дворе шашлыки, поскольку никогда и никому не доверял этой сложной мужской работы.
И всё было так, как бывало в этой мастерской всегда. Весело, людно и шумно. И Сева царил за столом, и рассказывал анекдоты про Путина, а также делился смешными воспоминаниями из своей личной жизни. И всем уже казалось, что ничего страшного не случилось и что Нона жива и здорова, и присутствует где-то здесь, среди остальных, в своих неотразимо красных колготках.
Ну, а потом потянулись обычные дни. Ничем не отличавшиеся от тех, что тянулись и месяц назад, и год, и три. И Сева жил так, как жить привык и умел. Рисовал свои картинки, ходил нянчиться, когда хотелось, с внучкой, рассылал знакомым найденные в Интернете интересности, выпивал. Опять же на экскурсию в Прагу съездил. По давно купленной путёвке. Должен был ехать с Ноной, а съездил с дочерью. И вернулись они аккуратно к сороковинам. Которые, как это ни странно, тоже совпали с днём рождения. На этот раз с днём рождения Севы. И он встречал приходящих словами: «Вы, конечно, будете смеяться, но у меня сегодня день рождения». Может быть, поэтому все и повели себя так, вроде пришли поздравить Севу, а не для того, для чего пришли. Хотя и это подсознательно помнили. Во всяком случае, пока пили первые три-четыре рюмки, помнили точно. А потом кто как. Кто-то, выпив должное количество спиртного, развеселился и забыл обо всех печалях, а кто-то нет, кто-то, наоборот, погрустнел и вспомнил. Наверно, поэтому самый старый и самый лучший друг Севы начал в какой-то момент веселья страдать откровенностью и сказал Севе с глазу на глаз в разговоре, мол:
— Я, — сказал, — понимаю, на людях вы решили делать этот вид, будто Нона есть. А как ты живёшь? Когда один? Без нас, без дочек? Может, я могу тебе чем-то помочь?
— Пошёл на хуй! — закричал вдруг Сева в лицо своему этому другу.
И так громко он это закричал, и так для всех неожиданно, что в помещении, набитом нетрезвыми людьми искусства, стало совсем тихо. И в этой тишине Сева куда-то исчез. Ну, а праздник, конечно, продолжился. Только уже без него.
Kefir
Прощание получилось сумбурным. То есть прощания никакого и не было. Санька поднялся по ступеням, вошёл, втиснувшись, в толпу детей и в ней затерялся. Потом мелькнул там и сям красной кепкой, и всё. Утонул в шуме и гаме. Я повытягивал короткую шею, повертел головой. Нет, не видно. Постоял ещё — вдруг за чем-нибудь вернётся — и понёс его чемоданчик в раздевалку. Учительница сказала отнести чемоданы в раздевалку — я и понёс. А дети в это время поднялись в класс. Чтобы там организованно дожидаться автобуса. Так мы и не попрощались. Разошлись по разным этажам — раздевалка на первом, класс на третьем, — и что дальше? Непонятно.
Ждать, не ждать?
И чего ждать, если ждать?
Пока они выйдут на улицу? Или пока приедут автобусы?
И зачем?
Чтобы помахать ему ручкой? Чего он не заметит, поскольку другим занят. То есть живёт уже не нашей, а своей жизнью. Куда погружается с головой.
Я стою и думаю. Жена тоже стоит. А думает или нет — не знаю.
— Ну? — говорит наконец жена.
— Что? — говорю я.
— Едем? — говорит жена.
— А ждать не будем? — говорю я.
Жена помедлила и сказала, что ждать, наверное, нечего и не имеет смысла. Ну, придут автобусы, ну, погрузятся они, ну, уедут.
Ладно. Не будем ждать.
Мы садимся в машину.
— Давай заедем в магазин, — говорит жена.
— Зачем?
— Купим кефиру.
— Кефиру?
— Ну да. Для пищеварения. Что-то у меня в последнее время с пищеварением.
Я трогаюсь и сворачиваю направо, в сторону «Лидла».
— Ты ингалятор положила? — спрашиваю. Хотя понимаю, что не могла она забыть ингалятор. А впрочем, почему не могла…
— Положила.
— Точно?
— Да.
— А таблетки, платки?
— Да.
— На трИ дня?
— На три.
У «Лидла» жена берёт тележку.
— Зачем тебе для кефира тележка?
— Ну… Может, купим заодно того-сего. Тем более холодильник пустой.
Ясно. Как не купить того-сего. Да ещё заодно.
Кефира в «Лидле» выставлено до хрена. Два вида немецкого бутермильха — подешевле и подороже, — собственно «Кефир», то есть, конечно, «Kefir» плюс русский кефир «Калинка». Который стоит почти втрое против дешёвого немецкого. Видимо, за верность родине и её кефиру берут отдельную плату. Хотя производится эта «Калинка» где-то поблизости. Что, в общем, хорошо, а не плохо. Можно быть уверенным, что она не из какого-нибудь кефирного порошка состряпана и что раз на ней написано «кефир „Калинка“», значит, она и есть «Калинка"-кефир, а не «Берёзка"-ряженка.
Жена вертит в руках то, что называется «Kefir» просто, изучает надписи на крышке и ставит в тележку три банки. Отъезжает. Возвращается. И добавляет ещё одну. Потом идёт гулять вдоль магазина, прихватывая с полок какую-то съестную дребедень.
На парковке бродит лидловский алкаш. Тип на редкость опустившийся и нахальный. Впервые он появился тут года три назад. Подходил ко всем подряд и просил два евро, объясняя, что хочет на завтрак выпить кофе с булочкой и повидлом. Кто-то давал ему мелочь (к мелочи алкаш относился презрительно, но брал), кто-то евро, кто-то сигарету, а кто-то посылал подальше. Однажды я дал ему бутылку пива, и он надолго пропал. А вернулся — правая рука с контрактурой, нога стопой внутрь, во рту каша. «Неужели инсульт хватил его после моего пива?» — подумал тогда я. Но думать так не хотелось.
Постепенно алкаш очухался. И снова стал побираться у «Лидла». Сегодня он показывает часы, говорит, что они сломались, и просит какую-нибудь купюру — заплатить за ремонт. Видимо, скоро он будет рассказывать об острой нехватке средств на покупку Ауди и вручать номер банковского счёта — чтобы перевели сотню-другую.
Я загружаю купленное в багажник. Алкаш бубнит о ремонте часов. Решаю ничего ему не давать. Не почему-то так решаю, а просто — решаю, и всё. Алкаш разочаровывается во мне и равнодушно отходит. А я уезжаю.
Cумка с кефиром получилась нелёгкая. Пру её вручную к подъезду. Втаскиваю в лифт и жму на кнопку. Жена отпирает дверь и бежит в комнату. К телефону, который звонит. Кошка выскакивает на лестницу.
— Да, мама, — говорит жена. — Проводили.
Это на час минимум.
Я ловлю кошку и заношу в квартиру. Сумку тащу в кухню и оставляю на полу посредине.
— Там мороженое, — говорит мне жена, продолжая говорить с мамой.
— Ну и хрен с ним, — говорю я и закрываюсь в туалете. И слышу, что за дверью скребётся кошка.
— Ну, ты как всегда, — говорю я кошке и впускаю её.
Она обходит меня, запрыгивает на унитаз, мостится, будто хочет взлететь, балансирует хвостом, прядёт ушами. Потом спрыгивает на пол. И требует, чтобы её выпустили. Выпускаю и занимаю её место. «Интересно, они уже приехали, — думаю я, — или ещё едут? Пожалуй, едут. Конечно, тут близко, но дорога — что-то вроде серпантина. Автобусом меньше чем за час не доехать. А столько ещё не прошло. Хотя… Пока кефир, пока того-сего, пока туда и оттуда…»
Часов на руке у меня нет. У меня и вообще нет часов. То есть часы есть. Но они стоят. Батарейка села, а я никак не соберусь её заменить. Потому что нет настоящей необходимости. Часы понатыканы везде. В мобильном, в компьютере, в электроплитке. В туалете, правда, часы не предусмотрены. Но в туалете они и не нужны. Разве что иногда.
«Надо было написать в анкете, что бассейн ему запрещён», — думаю я. — Надо было, надо было…»
Выхожу из туалета. Жена сидит с трубкой в руках. Слушает. Иду на кухню. Вынимаю из сумки мороженое. Кладу в морозилку. Вынимаю из холодильника остатки дешёвого вискаря. Наливаю полстакана. Выпиваю. Прислушиваюсь к себе. Наливаю ещё немного и снова выпиваю. Вынимаю из морозилки мороженое. Вспоминаю, что вечером нужно ехать на работу, но вспоминаю поздно. Открываю мороженое и ем ложкой прямо из коробки. Закусывать дешёвое виски шоколадным мороженым придумал я сам. «Теперь они уже, скорее всего, доехали». Виски ударяет в голову, и мне становится лучше. В кармане дрожит мобильник. Это, конечно, Ольга.
— Опять твоя жена висит на телефоне? — говорит Ольга.
— А где ж ей висеть, — говорю я.
— А я между прочим сейчас свободна, — говорит Ольга.
— А я нет, — говорю я.
— И чем же ты занят?
— Да что-то мне как-то…
— Как?
— Не по себе.
— Случилось что-нибудь?
— Нет. Не знаю. В общем, сейчас я не могу.
Ольга нажимает отбой. Ни тебе здрасьте, ни тебе до свидания…
— У мамы на ногах пятна, — говорит жена, входя с трубкой в кухню. — Красные.
— Что?
— Пятна.
— Какие пятна?
— Ну, пятна. А дерматолог в отпуске. Она сейчас придёт их показывать.
— Кому, мне?!
Трубка в руке у жены опять звонит.
— Ликапривет, — говорит жена, — какделаамыодниостались.
Это ещё на час.
— Ты какой телефон учительнице дала? — спрашиваю.
Жена слушает трубку и смотрит на меня. С укором. Я мешаю ей раз в жизни поговорить с подругой.
— Какой телефон? Слышишь? Домашний у нас всё время занят.
— Я и мобильный дала, — говорит жена.
— А он у тебя не разряжен?
— Он в сумке.
Роюсь у неё в сумке, нахожу мобильник. Отключившийся, чего и следовало ожидать. Ставлю на подзарядку. Включаю. «И кто только придумал возить такую мелюзгу в лагерь. Хорошо хоть лагерь не пионерский и не концентрационный, а трёхдневный».
А вот и мама. В смысле, мама жены. Пришла показывать пятна. Жена продолжает говорить по телефону. Мама ждёт. Я ухожу от греха подальше. В спальню. И ложусь. Кошка моментально устраивается сверху. И давит на грудь своим, вроде бы небольшим, весом. В голове вертится: «Надо вздремнуть… — и снова: — Надо вздремнуть».
Просыпаюсь я, слава Богу, вовремя. И с нехорошим чувством. Мне снилось, что больной Санька сел на мои очки, а я его за это пнул. «Зачем ты меня бьёшь?» — спросил больной Санька. А я ничего не ответил, потому что проснулся. И вспомнил, что сон этот был в действительности. Паршиво.
Жена смотрит телевизор, говорит по телефону о Саньке, ест мороженое и kefir. Мамы с пятнами нет.
Собираюсь. Кладу в рот мятную жвачку. Подхожу к жене. Вынимаю из руки трубку и швыряю её в стену. Говорю «пока» и ухожу. «Хорошо, — думаю, — что у нашего телефона две трубки. И что это на меня нашло?»
Метров за сто до работы мне крупно везёт. Полицейский фургон, перед которым я ехал, зажигает сигнал STOP. Людей за всю жизнь тут ни разу не останавливают, но я со своим еврейским счастьем из этих людей исключение. Меня останавливали вчера.
Торможу. Жду, пока подойдут. Опускаю стекло.
— Просто полицейский контроль, — успокаивает меня полицейская девушка. — Выйдите, пожалуйста, из машины.
Выхожу. Она проверяет документы, аптечку, плакетку техосмотра. Напарник спрашивает, пью ли я спиртное. «Приехали».
— Пью, — говорю, — но редко.
Напарник идёт к фургону и возвращается с прибором. Разрывает стерильную упаковку мундштука. Прилаживает его к аппарату.
— Дыхните.
Дышу. Полицейский смотрит на экран.
— Ещё раз, битте.
Дышу ещё раз. Полицейский показывает прибор. На нём сплошные нули. Снимает мундштук и отдаёт мне.
— На память, — говорит.
— Спасибо, — лезу через опущенное стекло в машину и извлекаю точно такой же мундштук. — Это, — говорю, — вчерашний.
Полицейские долго смеются, прощаются и уезжают. «Неужели у них сломан прибор? Или всё из меня уже выветрилось?»
Машину после работы на нашей улице ставить негде. Хоть бери с собой. Поэтому обычно я бросаю её в километре от дома. А сегодня вынужден остановиться ещё раньше. Поскольку дорогу мне переходит старый больной кот. Переходит долго. Не обращая внимания на шум мотора и свет фар. Побежать он не может, так как еле шевелит ногами. И они у него трясутся. Видимо, кот ушёл из дому, чтобы умереть на воздухе.
Я вижу, как он добирается до придорожных кустов и в них затихает. Паркуюсь, не пересекая линии, по которой кот шёл. Плетусь одышливо в гору. Ночь нежна, светла, тиха и так далее.
В квартире тоже тишина. Просто-таки кладбищенская. Но свет горит чуть ли не везде, как обычно.
Когда Санька дома, такой тишины не бывает никогда. Даже ночью.
Тушу лишние лампочки. Моюсь, чищу зубы. Вспоминаю, как безнаказанно ушёл от полиции. «Это надо обмыть». Достаю всё тот же вискарь и всё то же мороженое. Допиваю. Закусываю. Заново чищу зубы. И ложусь. «Ещё два дня, — думаю я медленно, — ещё два».
Первый автобус появляется ровно в пятнадцать тридцать. Умеют всё-таки немцы. Написали «прибытие в 15.30» — прибыли в пятнадцать тридцать. Пусть и не все сразу, а по очереди. Санькин автобус приезжает минут через десять, четвёртым. Он останавливается прямо возле нас. Дверь открывается, из неё начинают выползать дети. Санька выходит последним. На футболке надпись: «Я вам не сладенький!» В руках внушительный пакет. Голову обтягивает эластичная сетка, на макушке тампон.
— Ничего страшного, — говорит учительница, — не волнуйтесь. Это он сейчас в автобусе упал.
«Сказать бы тебе, — думаю, — по-русски». Забираю Санькины документы и отворачиваюсь. Вижу боковым зрением, что жена уже получила багаж. Беру Саньку за руку и веду к машине.
— Как же ты так? — спрашиваю.
Молчит.
Потом говорит:
— А ещё я чуть в бассейне не утонул.
— Рад за тебя, — говорю. — Поздравляю.
Моя ирония Саньке не нравится.
— Зато я первым уложил свой чемодан, — говорит он.
— А что у тебя в пакете?
— То, что туда не влезло.
2011