Одним из ключевых вопросов всей мировой литературы был, есть и будет вопрос, с которым человек любой эпохи обращается к самому себе: «Кто есть я?». Авторы литературных шедевров, литературных произведений, литературных опусов и обыкновенного чтива, каждый с высоты своего полета, ищут на него ответ. Он может быть тенденциозным, безапелляционно заявляя читателю, — человеку, ищущему себя, — что он — винтик в механизме той или иной системы. В данном случае не имеет значения служению чему его предназначают: коммунизму ли, капитализму ли, царю или богу. Важно то, что ему надлежит быть агнцем на заклание, и он должен с этим смириться, приняв как должное. Или его, напротив, могут убеждать в том, что в центре мироздания размещается исключительно «Я», не потрудившись, однако, объяснить, что же это такое. Наконец, ответа может не быть совсем — это своего рода приглашение подумать, — подумать вместе и подумать наедине с собой (это с кем?). Но независимо от того, какое предлагается решение, неизбежно встает еще одна проблема: «Я и другой». По своей сути — это одна из граней сложного процесса самоопределения, самоидентификации и самоактуализации человеческой личности, чем, собственно, и является поиск ответа на вопрос: «Кто же есть я?». Мифология, философия, психология и литература, как некая практическая иллюстрация к ним, представляют довольно широкий диапазон предполагаемых вариантов ее разрешений: от социализма до экстремизма эго-философии. Первый, с точки зрения социально-философского подхода, рассматривает человека, включенного в общество, как существо, стремящееся лишиться всех своих личностных особенностей. Второй объясняет общество как систему, обеспечивающую человеку сносную и необходимую жизнь рядом с себе подобными, не основываясь ни на каких иных предпосылках, кроме индивидуализма и эгоизма одиночек. Причем подобие здесь не есть равнозначность, — Бог тоже создал людей «по образу и подобию своему», но он всемогущий и бессмертный, а человек слабый и несовершенный «прах». В данный момент современное общество и современный человек в своем самоопределении руководствуются преимущественно принципами индивидуализма, рассматривая общество не как общность, а как совокупность самодостаточных индивидов.

Немецкий философ Райнхард Лаут в работе, посвященной исследованию творчества Достоевского, писал: «Индивидуализм рассматривает человека не каков он есть или каким он должен быть, а как расщепленное бытие, которое пытается остаться самодостаточным в себе самом. Расколотость, однако, есть нечто негативное, следствие грехопадения, под воздействием которого находится человек и человечество. Рассудочная мысль в своем стремлении к превосходству разорвала сообразующиеся с чувствами душевные скрепы и привела человека к социальному отчуждению. Так случилось, что рассудочный человек возлюбил больше всего самого себя, ревниво начал обеспечивать права своего «Я» и строить свою жизнь только самому и для себя. Принципы индивидуализма — «усиленного самосохранения, самопромышления, самоопределения в своем собственном «Я» — сделались принципами западноевропейской культуры. Личность стали понимать как самоправное отдельное начало, противопоставляя его «всей природе и всем остальным людям»; все, что происходит в мире вне Я, оказывалось совершенно безразличным. Сегодня мы живем — осознанно или нет — под влиянием таких представлений» [1]. На мой взгляд, ключевыми здесь выступают слова «расколотость», «расщепленность бытия». Для конкретно взятого человека они становятся той самой причиной внутренней раздвоенности, утраты внутренней гармонии, которая ведет к гибельному распаду. Личность распадается на части, между которыми происходит не полифонический диалог, как свидетельство ее многогранности, а конфликт, ведущий к полному ее самоуничтожению. Это происходит как следствие разрыва естественных, от природы присущих человеческой психике связей. И одна из них и есть система «Я — другой». Безусловно, это одна из наиболее значимых проблем экзистенциализма. С одной стороны, именно другие делают мое существование невыносимым, а с другой, — оторванность от них не позволяет мне узнать самого себя, реализовать самого себя — оторванность и внутренняя эмоциональная изолированность делает меня несчастным, нарушая мою личностную целостность. «Прогрессивное движение заключается в возвращении к великой традиции гуманистической этики, которая рассматривала человека в его телесно-духовной целостности, веруя в то, что цель человека — быть самим собой, а условие достижения этой цели — быть человеком для себя: Не самоотречение, не себялюбие, а любовь к себе; не отказ от индивидуального, — а утверждение своего собственного человеческого я: вот истинные высшие ценности гуманистической этики. Чтобы формировать ценности и доверять им, человек должен знать самого себя, свою естественную способность делать добро» [2] - такое решение предлагает философ и психолог Эрих Фромм. Такой взгляд на становление человеческого «Я», опять же, предполагает изолированность и атомарность личности. «Телесно-духовная целостность» в данном случае превращается в своего рода «футляр», пусть добрый, вернее было бы сказать, добротный, но не позволяющий своему обладателю полностью реализовать свою сущность.

Русскому сознанию агрессивный индивидуализм присущ в меньшей степени. Эта черта наложила отпечаток на русскую экзистенциальную мысль. Естественно, что проблемы «кто я есть?» и «Я и другой «на русской почве имеют пути решения, отличные от тех, которые нам предлагает западноевропейская традиция.

«Что такое собственно означает „Я“ и как оно возникает из той лишь потенциальной реальности, которую мы называли „непосредственным бытием“?: Моменты „мой“, „мне“, „со мной“ и т. п. в известном смысле более первичны, чем „Я“. „Мой“, „мне“, „со мной“ есть в некотором смысле „Я“ лишь в его потенциальном, еще не до конца осуществленном состоянии. Это есть форма, в которой непосредственное самобытие имеет себя в своем отношении к предметному бытию и в этом отношении впервые начинает себя обнаруживать и актуализировать. Но это есть именно лишь несовершенная, лишь полуготовая, незавершенная актуализация: Завершенная актуализация непосредственного самобытия, именно его раскрытие или развитие в „Я“, совершается лишь в его отношении к таинственно-загадочному, в известном смысле чудесному моменту „ты“» [3]. В целом эти слова Семена Франка весьма характерны для русского философского мышления, и в частности экзистенциального. Неслучайно в начале был упомянут Достоевский. Его творчество развивается под знаком поиска самого себя через другого: через другого человека и через другого себя. Эти моменты присутствуют уже в ранних его произведениях: «Двойник», «Бедные люди». В первом случае, для того чтобы осознать самого себя герой должен персонифицировать противоположные черты своей личности, и уже потом с позиции «другого» узнать свое «Я». Во втором случае изолированность от «другого» ведет к саморазрушению: Макар Девушкин в силу объективных обстоятельств замкнут на себе самом, письма — его способ связи с действительностью, попытка обретения «другого», своеобразный суррогат отношений между людьми, но от того-то они и «бедные люди», что теряют друг друга и себя.

Наша задача состоит в том, чтобы проследить, во-первых, степень слияния русской философской экзистенциальной мысли с литературой, а во-вторых, выяснить пути ее эволюции за прошедший ХХ в. Безусловно, это достаточно сложный процесс, и он требует анализа большого количества материала.

В качестве иллюстрации рассмотрим произведения двух авторов: Семена Франка и Александра Хургина. Фигуры, на первый взгляд, имеющие между собой мало общего, общего в смысле биографии. Однако их творчество содержит множество элементов, отражающих не только тождественность некоторых положений, нашедших свое место в их произведениях, но и общие философские и мировоззренческие моменты, характерные для русского мышления, русской философии и русского экзистенциализма.

Одной из этих точек соприкосновения и является проблема поиска другого, попытка понять его, а через него себя. «Как относится автор к своим омерзительным и жалким героям? Ненавидит он, что ли, девку, которая квартиру выбивает, используя для этого своего бедного дурачка-мужа, его несчастных стариков и гада-начальника? Вроде бы, если не ненавидит, то уж точно не любит и даже побаивается. А второй раз перечитаешь рассказ — да нет, жалко ему жутковатую эту лимитчицу. А третий раз прочитаешь — эх, да ведь все мы в этой клятой жизни лимитчики — вот и весь рассказ. Что, смешна ему история с освободившимся зэком, который посылает переспать со своей женой своего же брата-близнеца? А жена, распознав, — возьми да и сигани в окно. Вот оно, какая смешная история: Зэк этот, что ли гад и подлюка? А кто его знает, вроде тоже переживает. Да все мы зэки, если присмотреться и задуматься:» [4]. Александр Кабаков в предисловии к одному из сборников рассказов Хургина верно подмечает суть творчества писателя: понимание себя через другого. По большому счету, — это и есть задача всей литературы, — читатель, отождествляя себя с героем, узнает глубже самого себя. Литературный персонаж открывает потаенные, скрытые стороны человеческого «Я». Именно осознание «мы», а за ним более глубокое принятие «ты» ведут к многогранному раскрытию «Я». Можно сказать, в этом и заключается высшее предназначение литературы: на поверхности — сюжет и традиционный школьный вопрос: отношение автора к герою, что хотел сказать автор. А автор не хотел ничего говорить. Он хотел, чтобы заговорили мы. Заговорили сами с собой, ответили себе на вопросы, которые долгое время боялись сами себе задать: что есть «Я».

«Было уже довольно поздно, когда человек по имени Петрищев понял, что ему необходимо восстановить утерянную связь с миром. Правда, как это сделать, он не понял. Потому что связь была утеряна не только с внешним миром, но и с внутренним» [5]. Так, начинается рассказ «Человек по имени Петрищев». Вот он тот самый другой, который ищет себе своего другого. Герой — человек, с утерянным я. И имя его не имя даже, а ярлычок. Здесь как раз ощущается разница между фразами «как тебя зовут?» и «как твое имя?». Героя зовут Петрищев, а как его имя не знает ни автор, ни сам герой. Он, Петрищев, потерял себя. Темнота и тишина «на протяжении длительного времени» — единственные атрибуты существования человека. Человек и кошка, с которой «говорить было можно, но недолго, потому что она слушать слушала внимательно и терпеливо, а отвечать не отвечала и уходила, если слушать ей надоедало, без зазрения совести, по-английски». Неслучайно в текст входит, «на мягких лапах, совершенно бесшумно», кошка. Она — своеобразный, многозначный символ. Кошка ходит сама по себе — это общеизвестно. Человек — не кошка и ему необходим себе подобный. Кошка — извечный образ, отождествляемый глубоко в человеческом сознании с нечистой силой, тревогой, опасностью. И, действительно, герой находится в опасности. «Темноты и тишины в жизни человека по имени Петрищев накопилось в избытке, и он перестал слышать то, что происходило вокруг него в мире, и в конце концов связь мира с Петрищевым прервалась. Это что касается мира внешнего. По поводу же внутреннего мира у Петрищева возникали различные мнения и сомнения. В том числе, что это же был его собственный мир — не зря он назывался внутренним. А связь, значит, с ним каким-то загадочным образом все-таки разорвалась и нарушилась. И этот разрыв с нарушением оказались болезненными. Даже более болезненными, чем можно было ожидать. Хотя вообще никто никогда не ожидает разрыва с самим собой. А если он — разрыв — происходит, люди всегда удивляются, волнуются и ведут себя, как говорится, неадекватно» [6]. Этот самый разрыв, который никто не предполагает обнаружить в своей душе, становится лейтмотивом произведений Хургина.

Голоса героев доносятся как будто издалека. Самые искренние и сокровенные слова приглушаются своеобразными штампами, которые без труда можно отыскать в любой газете, научно-популярном журнале. С одной стороны, это, конечно, может показаться ни чем иным, кроме как специфической формой юмора. Да, смешно прочесть, например, о Беляеве, — одном из персонажей, — что он «привык жить независимо и, как говорится, в автономном режиме самосуществования», или о Компанийце, который «помимо жены заимел и открыто завел себе постоянную женщину, еще одну, значит, дополнительную спутницу своей жизни, и он появлялся с ней как ни в чем не бывало и в людных общественных местах, и в увеселительных заведениях, и чувствительно ее поддерживал в материальном отношении и плане». Неизбежно вызовет улыбку нелепое вроде бы сочетание живого, непосредственного, разговорного языка, нередко с крепким словцом, и сумбурного языка газетных статей, научных докладов, основательно потрепанных и несвежих идиом и т. д. Именно эта улыбка приглушает отзвук боли, одиночества, потерянности героев. Истинные чувства скрыты за толстым слоем звукоизоляции. Люди не слышат друг друга, они не слышат себя, до них перестает доходить даже отдаленный отзвук подлинной жизни, или, если угодно «подлинного существования». Те, кто мог бы наполнить жизнь человека, пусть не смыслом, но осмысленностью, другими словами, избавить от бессмыслицы, — то, чего, собственно, ждал от жизни еще один персонаж Хургина, Калиночка, — становятся «бестелесными приведениями или призраками». Человек по имени Петрищев начинает писать письмо бабушке, которая, — вспоминает он неожиданно, — давно умерла, а вместе с ней «почила в бозе» и надежда на обретение, вновь хотя бы какого-то подобия гармонии. Ритуальное действо случается в детстве с Калиночкой, его, первоклассника толпой избивают не хулиганы, а его же собственные одноклассники, и за этим из окна школы наблюдают двое взрослых, мужчина и женщина. Это своего рода инициация, посвящение человека в жизнь. Бьют не потому, что злые, а потому, что так надо. Они уже посвященные в таинства жизни: Калиночка пришел в школу второго сентября, а они первого. И те взрослые, тоже не равнодушные изверги, они понимают, что каждый должен выучить этот урок. Калиночка его усвоил на должном уровне, в результате у него начал развиваться остеохондроз. Он оказался закованным в панцирь, через который ему с каждым годом становилось все труднее докричаться до того мира, который находился вне него. Потеряв связь с настоящим и настоящими временем и людьми, человек через побег в воспоминания, через переживание обстоятельств, которые не были прожиты и использованы, так как хотелось бы, он пытается вернуть себе реальность. Но тем самым он совершает грех, подобный греху, содеянному женой Лота. Она оглянулась на горящий город, вопреки запрету, и была превращена в соляной столб. Путь, по которому движутся люди поодиночке, не имеет смысла или бессмыслен. «Старик говорит: — Ну что же теперь делать? А Беляев ему отвечает молча: — Не знаю. И больше он ничего не сказал старику и остался стоять столбом соли в натуральную величину» [7].

«Общеизвестная гносеологическая проблема, как, собственно, „Я“ может познавать „ты“ или даже вообще „другое я“, „чужое сознание“, как оно может вообще в опыте встретиться с ним, эта проблема в такой ее формулировке совершенно неразрешима — по той простой причине, что никакого готового „Я“ вообще не существует до встречи с „ты“, до отношения к „ты“. Бесчисленные нелепости и трудности возникают при таком обычном, представляющемся столь самоочевидным исхождении из изолированного, в готовом виде в себе сущего „Я“. Уже само понятие „чужого сознания“, взятое как „другое“ или „второе“ „Я“, — даже совершенно независимо от всех трудностей вопроса, как собственно мы, исходя из изолированного „Я“, достигаем его восприятия, — есть нелепость» [8]. Именно нелепость, или иначе абсурд, становится едва ли ни основной силой, двигающей современную литературу вперед (или назад, или по кругу). Нелепость, порождаемая оппозицией «Я» — «ты». Собственно «ты «принимает устрашающие масштабы вселенной: Я — это Я, а ты — это весь остальной мир, с которым меня абсолютно ничего не связывает. «Мир — ты» представляется гигантским, враждебным существом, Великим Абсурдом, стремящимся раздавить призрачное, эфемерное «Я». Экзистенциального героя переполняет ощущение пустоты: для него пуста жизнь, лишенная смысла, пуст и сам он. Он может трансформироваться во что угодно и в кого угодно, он аморфен постольку, поскольку он лишен своей основы, или своего каркаса, или своих рамок, или своих границ. «Я», таким образом, приобретает смысл исключительно через «ты», и оба они реализуются в «мы». Другими словами, без «ты» не существует «Я», а обретая «ты», «Я» утрачивает свою свободу. Здесь вскрывается еще один пласт экзистенциональных поисков. Важно то, что в данном случае Франком и Хургиным намечается линия излома. Проблема существует. И пусть в чем-то противореча друг другу, в чем-то перекликаясь, в чем-то дополняя друг друга, они предлагают читателю анализ и диагноз его болезни. Путь исцеления каждый должен найти сам, возможно, что и в паре с «другим».

Но экзистенциальная литература и хороша тем, что она ставит вопросы, не давая на них однозначных ответов. Герои Хургина ищут свою страну — Австралию, где они соединятся со своим «другим». А обретут ли они через эту связь самих себя, избавятся ли от панцыря-остеохондроза, или останутся соляными столбами — этот вопрос пока еще ждет своего решения.

____________
1 Лаут Райнхард. Философия Достоевского в систематическом изложении. — М.: Республика, 1996. — С. 358.
2 Фромм Эрих. Бегство от свободы; человек для себя. — Минск: Попурри, 1998. — С. 380.
3 Франк С. А. Сочинения. — М.: АСТ, Минск: Харвест, 2000. — С. 489.
4 Кабаков А. Гармония модного цвета // Хургин А. Какая-то ерунда. Рассказы и повести. — Днепропетровск: ВЛД-пресс, 1995. — С. 5.
5 Хургин А. Страна Австралия. Рассказы и повести. — Днепропетровск: ВЛД-пресс, 1997. — С. 3.
6 Там же. — С. 5.
7 Хургин А. Страна Австралия. Рассказы и повести. — Днепропетровск: ВЛД-пресс, 1997. — С. 35.
8 Франк С.А. Сочинения. — М.: АСТ, Минск: Харвест, 2000. — С. 490.

Н. Слободянюк
ВЕСТНИК Кыргызско-Российского Славянского университета,
Том 2, № 4, 2002 г.