Наши наследия

Шиповник с пивом

После дня рождения Шулыка… Шулык — это человек такой. Хороший человек. Если не вдаваться в его подробности. И фамилия у него неплохая — Шулык. Распространённая, кстати, фамилия. Особенно в среде современной украинской интеллигенции, а точнее, в среде лучшей, творческой её части. И Шулык не часто, но и не реже других, праздновал свой день рождения. И после этого дня все, включая самого Шулыка, лечились шиповником на спирту. Купив его дёшево в аптеке «Дельфин». Или возможно, «Филин». И пивом тоже лечились. Потому что именно таким народно-демократическим средством завещал Шулыку лечиться после дней рождения его дедушка Кирилл со стороны папы — философ и мудрец, каких мало, хотя и неграмотный. Он ему детальный рецепт в завещание вписал, где чёрным по белому утверждалось, что пиво после дня рождения полезно для здоровья вчерашних гостей. И шиповник тоже. Ну, а как ужасно полезен спирт, это все и без дедушки со школьной скамьи по себе знают. Недаром же он называется «медицинский».

Правда, в аптеке пиво не продавалось принципиально. Посланные гонцы спросили, а им говорят «какое пиво, когда тут волшебный мир лекарств, медпрепаратов и тому подобного нарзана. Вы что, не понимаете?» Плохая, в общем, оказалась аптека. Несмотря на её рекламу по телевизору, которая осточертела всей стране. В ней, кстати, не только пиво не продавалось, в этой аптеке, в ней и спирт отдельно от шиповника без рецепта не продавался. Только вместе. Ну явно, чтобы наживаться на больных после дней рождения людях. С шиповником же спирт дороже стоит, чем без шиповника. Поэтому за пивом пришлось бежать дополнительно и в другую сторону. На оптовый рынок пришлось бежать. Или не бежать — кто после дня рождения Шулыка мог себе позволить бежать? — но двигаться в направлении рынка с максимально возможной скоростью двоим из числа вчерашних гостей — пришлось. Не пить же было шиповник на спирту без пива. Если б ещё спирт без шиповника, если б его от шиповника как-нибудь хитро отделить, так можно было бы и без пива попробовать обойтись, и без шиповника, а так, конечно, без пива — это почти что нонсенс.

И вот, значит, когда гонцы вернулись сначала из аптеки, а потом и с опта, и когда все приняли в лечебных целях по рюмке шиповника на спирту и запили принятое глотком холодного, с пылу с жару, пива, Шулык, просветлев мозгами, сказал:

— А какое, — сказал, — гости дорогие, сегодня число?

Конечно, так сразу с утра на столь непростой вопрос ни у кого не нашлось безошибочного ответа. Но после второй рюмки шиповника некоторые сообразили взглянуть на календари своих часов и дисплеи мобильных телефонов, и у всех взглянувших, кроме Шулыка, число было несомненно второе.

— А мой хронометр, — сказал Шулык, — третье число показывает. Видно, я опять в конце февраля календарь неправильно переставил. Каждый год с этим февралём путаница происходит. Неполноценный, что бы там ни говорили, месяц. Да и холодный, чёрт.

Тут большинство вчерашних гостей выразило мнение, что какая разница — третье сегодня число или второе. Главное, что не восьмое, потому что восьмое число есть Международный женский день Восьмое марта, и в этот день надо покупать женщинам цветы и недорогие подарки, а не шиповник с пивом.

Но Шулык с выраженным мнением вчерашнего большинства мягко не согласился. Он сказал, что вам, может, и нет никакой разницы, но мне-то она есть. Поскольку день рождения у меня второго числа спокон веку по паспорту. То бишь выходит, он у меня не вчера — был, а сегодня — есть.

— Поздравляем, — машинально сказали вчерашние гости и задумались.

А Шулык им ответил:

— Не с чем. Потому как опять нарушил я заповедь дедушки моего Кирилла. Невольно, но всё же нарушил. Он мне завещал шиповником с пивом после дня рождения лечиться и людей лечить, а мы его, значит, на сам день рождения хлещем. Просто как ханыги какие-нибудь, честное слово.

Пустые хлопоты

Много лет трудился Ростовцев на ниве инженеров человеческих душ, будучи нашим выдающимся современником. И как-то показалось ему, что скоро настанет его время. В смысле, время помирать настанет. Не то что он плохо себя почувствовал, нет. Но — показалось. Можно даже для красоты сказать, почудилось и помнилось. А раз так, надо же к этому событию как-нибудь заблаговременно приготовиться. Чтобы встретить её, проклятую, во всеоружии, чтобы врасплох она не застигла и в неподобающем виде. Другое дело, не совсем понятно, что именно нужно в таких случаях предпринимать. Конкретно. Вот все вроде с этим сталкиваются лоб в лоб, все без исключения из правила, а что делать в процессе подготовки — не знает никто.

Говорят, надо привести свои дела в порядок. Что за дела, как их в этот самый порядок приводить? А если знать как, и привести, зачем тогда помирать? Раз дела у тебя в полном порядке? Нет, когда помирать время приходит, ничего в порядок привести уже невозможно, потому что один этот приход — самый большой непорядок и есть. А вот дел никаких, которые нужно куда-либо приводить, у Ростовцева не было. Он честно искал, но их не нашлось.

И думал Ростовцев, думал — чем бы ему напоследок заполнить свой досуг, да так ничего и не придумал. Тогда стал он для начала и для отвода глаз клавиатуру мыть поклавишно. А также и неприличные картинки из компьютера удалять без возможности их восстановления. Он как рассуждал? «Раньше у людей во время жизни скапливался архив — переписка там деловая и сугубо частного характера, бумаги разные особой важности, квитанции об оплате коммунальных услуг, опять же дневники. А сейчас — только компьютер. И всё в нём, в его чреве, умещается и ещё лишнее место остаётся. Наверно, для потомков. Ясно, что исследователи моей биографии станут компьютер мой изучать. А у него клавиатура пальцами так заеложена, что смотреть больно и прикасаться противно. А на жёстком диске чего только нет. Нехорошо».

Три дня и три ночи мыл клавиатуру Ростовцев. И таки домыл. А после клавиатуры помыл он и корпус системного блока, и монитор. Прямо губку взял, смочил её слегка, мылом сверху потёр и стал ею внешние компьютерные поверхности тщательно обрабатывать. Сантиметр за сантиметром. Пока не обработал и не привёл их в божеский и даже вполне товарный вид.

Но старался он зря. Первое, что выбросили на помойку, когда Ростовцев помер, был компьютер. Уж очень он оказался на поверку древним. А монитор настолько плохим, что ни один человек, если он не хотел ослепнуть, работать перед ним не сел бы.

Всё остальное, надо сказать, тоже выкинули. Потому что не нашлось в квартире Ростовцева ни одной вещи, дорогой не только его сердцу и ему лично, но имеющей всеобщую, что ли, всем понятную ценность. Была у Ростовцева, когда он жил, умная и пушистая кошка, так её, слава Богу, взяли к себе добрые люди с улицы. То есть, возможно, они и не добрые, но кошка думает, что добрые. Раз уж они её к себе взяли. За исключением же кошки, квартира была завалена хламом, никому, ни одному потомку на фиг не нужным. Хорошо ещё, Ростовцев законными и прямыми наследниками обзавестись не успел. К моменту ухода из жизни. А то скорбели бы они по усопшему родственнику неискренне.

Как все

Олигарх средней руки Серж К. жил, как все молодые люди его поколения живут: ездил в метро на работу, ел со сковороды самодельную яичницу, пил растворимый кофе, ходил по субботам в кино и безуспешно соблазнял секретаршу шефа, имевшую длинные-длинные ресницы и ноги. То есть он вёл вполне достойный и вполне здоровый (не пил, не курил, не нюхал, делал в трусах зарядку) образ жизни.

Но время от времени он, как гром среди ясного неба, вспоминал, что его бедный дядя безвременно ушёл из жизни ещё не старым холостяком. И оставил ему на расходы очень много денег и счетов в банке. И тогда он покупал себе что-нибудь стоящее — костюм, автомобиль, дом, металлургический комбинат где-нибудь в средней полосе России или остров в каком-нибудь из мировых океанов. А потом опять забывал о своих бешеных деньгах и счетах и легкомысленно жил, как все и как прежде, в своё удовольствие: ездил в метро на работу (машиной через весь Париж дороже и медленнее из-за пробок), ел яичницу, пил растворимый кофе, ходил в кино, соблазнял секретаршу шефа.

Кстати, последняя, узнав о его незаурядном состоянии финансов однажды всё-таки соблазнилась. Может, случайно…

Из жизни бывших соотечественников

Зимой и летом одним цветом

Эмигрант последней волны Эрлих очень любил гостей. Но не просто «очень», «очень» — это было бы ещё полбеды, — он больше всего на свете их любил.

Поэтому целыми днями ходил по улицам русского района и стучался в разные окна и двери. А если к дверям был приделан звонок (то есть практически всегда), он беспощадно в него звонил. Звонил и спрашивал:

— Люба (или, скажем, Пётр Сергеич), ты дома? Нет? А я тебя мечтал в гости пригласить не сходя с места.

За дверями, все, кто знал Эрлиха, сидели тихо, только шептали:

— Это он, это он, мы его всеми фибрам души, в смысле, задницей, чувствуем…

А вне дома соседи тем более разбегались от него на все четыре стороны и прятались по щелям кто куда. Потому что, если не спрятаться, когда Эрлих приглашает в гости, от него не отделаешься ни под каким предлогом. Если ему попасться, он своего не упустит и не отложит в долгий ящик то, что можно туда не откладывать. Обязательно пригласит беспечно зазевавшегося знакомого. А может и силой в гости к себе привести. За шиворот, так сказать, и за грудки под конвоем. Чтобы потом заунывно, под чай и под бой напольных часов, общаться и петь на разные лады старую свою песню, мол, «я всё тут, на чужбине, понимаю, ну, или почти всё. Потому что по большому счёту тут и понимать нечего. Но почему зелена трава? Зима же вокруг в природе, а не что-нибудь другое, более для травы подходящее. Нет, ну можно ли себе представить, чтобы у нас, в Санкт-Петербурге зимой, была так зелена трава? А у них, в Европе, — пожалуйста. И ладно бы она была зелена только зимой, а то ведь и летом та же история».

Да, а когда гости были у Эрлиха в кармане, пили его пресловутый чай и поддерживали из последних сил беседу на тему травы (вздрагивая от каждого удара часов, бивших в любое, удобное для них время), он мог повести себя неуместно. Мог посреди беседы сказать:

— Пойду-ка я, ноги помою с мылом «Русский лес».

Слава Богу, жена всегда вмешивалась своевременно. Она говорила:

— Нет, Сёма, ноги ты помоешь позже. Или завтра.

— Ну хорошо, — говорил Эрлих, — тебе виднее.

И продолжал быть гостеприимным до одури хозяином. В том числе и хозяином положения.

И продолжал вести беседу всё на ту же самую, излюбленную и избитую им тему, потому что вне родины тем для дружеских бесед с гостями катастрофически не хватает, особенно интеллигентным людям родом из Ленинграда (ныне Санкт-Петербург Ленинградской области).

Некоторые гости-новички пытались сбить Эрлиха с темы, спрашивая, например, почему часы бьют вкривь и вкось и на какой свалке он этот биг-бэн в натуральную величину подобрал. Но Эрлих вежливо отвечал, что это часы его далёких предков, вывезенные им из отечества в память о них грузовиком, и неумолимо возвращался к теме, которая одна лишь по-настоящему его волновала: почему у них, у гадов, трава зелена, а у нас — ни хрена? А ему на этот простейший вопрос ботаники ни один гость ответить не мог, и вообще никто не мог ему на этот гнусный вопрос ответить.

Две вещи несовместные

Раньше, дома у себя, в солнечном Бишкеке, был Жорик фактически новым русским. При малиновом пиджаке, при джипе, при бабках и при делах, как говорится. Ну и дела внезапно сложились так, что понадобилось ему бежать, куда глаза глядят, захватив с собой только самое необходимое и семью. Жорик быстренько вспомнил мамину девичью фамилию, забытую им всерьёз и надолго и быстренько стал беженцем от киргизского антисемитизма по фамилии Шапиро. И добежал в этом статусе до самой Германии. Вернее, он до неё долетел самолётом «Боинг» «Киргизских авиалиний». Естественно, бизнес-классом долетел. По привычке.

В изгнании Жорик тщательно осмотрелся и понял, что человеку его полёта и ума заняться здесь нечем. То есть совершенно нечем. Тогда устроил он с трудом жену на работу — многие мужчины в эмиграции озабочены тем, что устраивают жён на работу — и занялся вплотную своим здоровьем, подорванным новорусским образом жизни и передовой бишкекской медициной. А чего — больничная касса башляет.

Начал, естественно, с главного в жизни — с зубов. И начал, к сожалению, безуспешно. В смысле, зубы остались у него без капитального и даже без косметического евроремонта. Он же человек с юмором, а зубник, перед тем, как приступить к сверловке, дал ему анкету. Будто он его в Коммунистическую партию Советского Союза собирался принимать, а не в зубах ковыряться. И среди вопросов анкеты нашёл Жорик длинный-длинный перечень болезней, против которых надо было поставить «да» или «нет». Болел, то есть он ими когда-либо или не болел. Ну, Жорик взял, да и поставил везде «да». В том числе против сифилиса, СПИДа, желтухи, туберкулёза, дизентерии и коклюша. Пошутил он так, с юмором. А немецкие зубники, они шуток не понимают наотрез, так как понимать шутки не входит в их обязанности. Поэтому лезть Жорику в рот зубник отказался — «до полного излечения пациента от всех указанных им в анкете инфекционных недугов». Объяснить ему, что это была невинная шутка, Жорик не смог. Возможно, из-за недостаточных познаний в чужом языке. Так что зубы пока продолжают болеть и выглядеть непрезентабельно. Особенно спереди и с боков.

Но у Жорика же не только зубы болят, в конце концов, у него болезней, если хорошо в нём покопаться, — на всех хватит. Тот же радикулит, например, застарелый. Между прочим, если кому интересно, Жорик может бесплатно поделиться богатым жизненным опытом радикулитчика. Начинает он свои поучительные истории обычно со слов: «Надеваю я, значит это, штаны, и вдруг оно каак пизданёт…».

К несчастью, радикулит его в изгнании не беспокоит напрочь. Вроде и не было его никогда. Хотя он, конечно, ещё как был. Но пойди, начни теперь это здесь кому-то доказывать — ноги себе обобьёшь по самый радикулит этот затаившийся. И Жорик, измерив у терапевта своё повышенное в пределах нормы давление и свою нормальную температуру тела, взял направление прямиком к хирургу. Имелись у него для этого некоторые интимные основания.

Пришёл точно в срок, день в день, минута в минуту, а в приёмной очередь сидит весёлая и жизнерадостная. Вся в гипсе, в бинтах, в синяках, вся хохочет. И держит её в таком хохочущем состоянии один мужик без ноги. Безумно смешно рассказывая, как другому мужику, тоже без ноги, случайно ампутировали ухо. Потому что хирург дал сделать операцию своему старому другу-педиатру. Старый педиатр практически всё делал правильно. Но операция успехом не увенчалась. Что ни говорите, а педиатр — это всё-таки не хирург, и мужику ещё крупно повезло, что до операции он два уха имел, а не меньше.

Ну, Жорик дождался в атмосфере здорового немецкого смеха, пока его в кабинет пригласили, и говорит хирургу:

— Позвольте мне, — говорит, — быть с вами излишне откровенным.

Хирург, помня клятву Гиппократа, как Отче наш, конечно, позволил. А Жорик ему так конфиденциально, почти на ухо:

— Геморрой, извините за выражение, мучит меня по ночам. Как кошмарный сон.

Хирург его сообщению с улыбкой обрадовался и говорит:

— Так с этим не ко мне, с этим, будьте любезны, вот сюда.

И перенаправил его к более узкому специалисту проктологу, к которому Жорик попал лишь через месяц. Столько желающих было этому проктологу пожаловаться на своё здоровье и показаться. Жорик даже пожалел его мысленно. Ведь учился человек много лет, экзамены сдавал в поте лица на хорошо и отлично, а что теперь изо дня в день видит? И какие у него от этого могут образоваться взгляды на жизнь?

А проктолог без всякого визуального осмотра назначил Жорику комплексное обследование. Или, проще говоря, проктоскопию. И Жорик её стоически перенёс. Лёжа под коротким, но общим наркозом.

А когда его вывезли после этой процедуры на каталке, жена подошла и говорит:

— Ты как?

А Жорик:

— Заглянули, — говорит, — прямо в душу.

Потом жена ещё какими-то подробностями заботливо интересовалась, и он вроде бы внятно ей отвечал. А потом, дома уже, выяснилось, что ни черта этого Жорик не помнит. Так на него наркоз, значит, радикально подействовал.

— Жалко, — сказала жена. — Если б я знала, что ты отвечаешь на подсознании, я б тебе совсем другие вопросы задавала.

Ну, а далее события развивались так. После проктоскопии Жорик сразу заказал себе томографию мозгов, потому что у него голова начинала раскалываться, как только он голос своей жены слышал. Если, конечно, говорила она в полный свой голос. А так она говорила всегда, даже ночью и даже шёпотом. Далее он настоял на исследовании со всех сторон своего желудка, поскольку после литра крепких спиртных напитков у него начиналась невыносимая изжога, икота и лицо краснело до неприличия. Заодно проверили ему печень, жёлчный пузырь, почки, лёгкие, селезёнку и прочие внутренности, сделали разного рода рентгены, УЗИ и зондирования. В общем, всё, что можно было сделать, сделали, всё выяснили, все диагнозы установили для того, чтобы правильно Жорика лечить и ставить на ноги в соответствии с последними достижениями мировой медицины.

И вот, получил Жорик долгожданные результаты всех обследований. В запечатанных конвертах для передачи лечащему врачу. И ушёл играть с приятелем в нарды или, может быть, в карты, как уходил ежевечерне. А жена взяла их, конверты эти многочисленные, и отнесла знакомому доктору. Тоже беженцу, только из Кишинёва. Он там когда-то главврачом и чуть ли не рентгенологом работал, но устал от холодной войны с молдаванами и свалил к немцам. И у них — наверно, чтоб не прослыть коллаборационистом — никем не работает. Несмотря на то, что всё насчёт медицины знает. А главное, может так называемым русским на доступном им языке про их здоровье доступно объяснить. Чего от немецких врачей добиться никак невозможно.

И распечатал, значит, этот знакомый доктор аккуратно на парУ конверты, почитал бумажки, водя очками, подумал о чём-то своём и говорит:

— А муж твой сейчас не физическим ли трудом занимается?

Жена на часы посмотрела и говорит:

— Сейчас, в данный момент времени, он в нарды играет и проигрывает. Или в карты. А в другие моменты он не занимается ничем, кроме своего здоровья.

— Тогда вот что я могу тебе, Лизавета, прямо сказать, — доктор говорит. — Из одних заключений немецких коллег неопровержимо следует, что жопа твоему Жорику полная. Пока, правда, в начальной стадии. А из других — что болезни его несовместимы с жизнью уже давно.

— Да? — Лизавета говорит. — То-то я стала за ним замечать. — И: — Что же, — говорит, — прикажете нам теперь делать?

— Я думаю, — выносит ей свой приговор доктор, — с анализами, равно как и с обследованиями, надо кончать. Раз и навсегда кончать. Ну и физическим трудом я бы на месте больного заниматься поостерёгся. Физический труд его здоровью противопоказан категорически.

А жена говорит:

— Уж за что, за что, а за это я совершенно спокойна. Жорик и труд, тем более физический, — две вещи несовместные.

Красиво она, надо признать, это сформулировала. И откуда только слова такие взяла?..

Кроме немцев

По пятницам всё общество собиралось у Лёши с Нюшей. Собиралось, чтобы вращаться в кругу друзей и подруг и смотреть с левых дисков кино. За кинообеспечение отвечала косая Мила из пыльного города Новомосковска, за вращение — почётный член клуба «Что? Где? Когда?» в третьем поколении из ближнего Подмосковья (сорок минут электричкой) Вова, а душой компании выступала обычно толстая и остроумная до отвращения Клава с Подола города-героя Киева. Которая впоследствии связала свою единственную жизнь с корейцем из китайского ресторана. Но это её личное дело, это никого, кроме её корейца, не волнует. Так как она сирота.

Присутствовал на собраниях и хозяйский кот Мугзик. Он самозабвенно мешал людям вращаться и смотреть кино, привлекая к себе большую часть их внимания. Мугзик ходил по головам, кусал людей за пальцы, кормился по своему усмотрению с их тарелок. И всё-таки его никогда не прогоняли. Чёрный кот придавал посиделкам особый колорит. Какой именно, сказать трудно, но особый.

А вот местные немцы — полноправные граждане своей страны — сюда не допускались ни под каким видом. Не из ксенофобии, упаси Бог, а из принципа. Даже когда косая Мила привела немца в качестве своего гипотетического в будущем жениха, его безоговорочно выдворили за пределы. Нахлобучив на уши очки и заявив, что косая Мила может следовать за ним по проторенной дороге. Косая Мила подумала и не последовала. И ошарашенный русским гостеприимством немец ушёл в полном одиночестве и в сильном возбуждении духа. Русские его в очередной раз окончательно разочаровали, хотя и поразили своей откровенностью.

А Мила подумала: «Куда он денется, этот несчастный немец. А не этот, так другой. Мало ли в Германии немцев». И так подумав, она решила остаться в обществе и в своём кругу. Чтобы просмотреть в нём фильм Эмира Кустурицы «Черная кошка, белый кот» (или наоборот). Ей доставили этот элитарный фильм вчера вечером с родины, где у неё осталась бывшая жена брата, владевшая пунктом проката видеопродукции. Она и снабжала Милу с компанией интересным на сегодняшний день кино посредством перегонщиков подержанных иномарок. А Мила в ответ ежегодно приглашала её к себе в гости. И бывшая жена приезжала автобусом в Хемниц и гостила у Милы две полных недели от звонка до звонка. После чего уезжала, побывав за границей, и сладко вспоминала в родном Новомосковске свой круиз вплоть до следующего отпуска.

— Ты бы переезжала сюда насовсем с вещами, — говорила ей Мила, — раз уж тебе так тут у нас всё по вкусу и пока не поздно.

— А на кого я оставлю очаг культуры? Созданный мною на свой страх и риск? — говорила бывшая жена и возвращалась восвояси в Новомосковск, где жить можно лишь в одном-единственном случае: если не жить нельзя.

А вообще, кто только к Лёше с Нюшей не приходил. Кроме немцев. Приходил Паша-модельер. Он в свободное время, которого у него было навалом, модели изготавливал. Стендовые. Разных кораблей. Точные, можно сказать, копии когда-то существовавших на самом деле и бороздивших под парусами моря, реки и океаны. Приходил воинствующий баптист Хабзи Мустафа — выступать перед кинопросмотрами с беседами о Торе. Хобби у него было такое — выступать с беседами перед просмотрами. Приходила Бэлла Комаровер, еврейка. В том смысле, что никто не знал, кто она собственно такая, а когда у неё спрашивали, мол, Бэлла, ты кто? Она отвечала «я еврейка». И дети школьного возраста тоже приходили. Петя и Саня. Они давно уже жили взахлёб совместной половой жизнью, несмотря на свой нежный возраст: Пете было пятнадцать лет, а Сане и того меньше — четырнадцать. Они не знали, зачем сюда приходят. Им было тут скучно. Даже кино здесь показывали для них скучное, а уж о любимом сексе, пусть самом безопасном, никто и не заикался. И тем не менее они приходили.

А потом приходить перестали. Не только Петя и Саня, а все.

А красавца-кота Лёша с Нюшей без суда и следствия кастрировали. Потому что надоел.

Под абсурдинку

Градообразующий объект стратегического значения

Стрельбище располагается в вековом лесу. В таком густом и дремучем, что, можно сказать, девственном. Не случайно оно в нём располагается, а по специальному тактико-техническому замыслу: чтоб снаряды меж деревьев застревали и не создавали помех движению общественного транспорта. В смысле, чтоб не вылетали на проезжую часть дороги и железнодорожного полотна. Ясно, что деревья вокруг стрельбища — в радиусе действия дальнобойных орудий и тяжёлых гаубиц — стоят израненные и ободранные. Как множественными осколками, так и единичными. А дальше, за пределами радиуса, они нормально стоят, в коре и листьях. Если, конечно, не зима. Если зима — то голые они стоят и без листьев, только в коре. Опять же если зайцы её не объедят на уровне своего низкого, но зловредного роста. К сожалению, они каждую зиму кору с голодухи объедают. В надежде берёзового или иного какого соку напиться. Зайцев в лесу у стрельбища развелось видимо-невидимо. Несоизмеримо больше, чем, допустим, у соседнего танкодрома. Наверно, под грохот канонады зайцы любят своих зайчих интенсивнее и чаще. А может, вблизи стрельбища кора на деревьях более сочная и нежная, и питательная, благодаря жирам, белками и углеводам. В то время как танковые выхлопные газы отрицательно на кору воздействуют, делая её жёсткой, заскорузлой, вредной для зубов и здоровья. Хоть зайцев, хоть кого.

Да, так что по железной и просто дороге проезжать мимо стрельбища совершенно безопасно. Зайцы только под колёса из лесу выскакивают, о чём предупреждают дорожные знаки. А так — безопасно. Особенно по железной дороге. Поскольку зайцы локомотиву вообще не помеха. Автомобилю — это как когда. Это от многих факторов зависит: кто за рулём сидит, какова скорость движения и дистанция, оборудована ли в конце концов тормозная система транспортного средства устройством АBS. Но в любом случае, лучше зайцы на дороге, чем снаряды. И пусть лучше зайцы — которых, нет слов, жалко — попадают время от времени под машины, чем машины попадают под снаряды. Машин-то ещё жальче, чем зайцев. Они и стоят дороже, и люди, в них едущие, уж чего-чего, а прямого попадания частенько не заслуживают.

То есть это правильно, что лес вокруг стрельбища густой до непроходимости и что снаряды через него насквозь продраться не могут. Они из-за этого дорогам своими смертоносными разрывами не угрожают. И городу, который на опушке постепенно образовался, тоже не угрожают. Тем более в нём много артиллерийских офицеров-дальнобойщиков живёт с семьями. Город с офицеров и пошёл. Нужно же было им где-то недалеко от стрельбища ночевать в свободное от службы родине время. Солдатам хорошо, они в казармах ночлег осуществляют, непосредственно, а офицерам, когда мирное время, с ночлегом всегда сложнее. Вот они и начали не от хорошей жизни устраивать импровизированное жильё для себя и своих семейств в пределах досягаемости. И заложили таким образом основу города, который потом достиг размеров почти райцентра. В общем, стрельбище невольно, само того не желая, послужило градообразующим объектом стратегического значения. А офицеры с годами расплодились и размножились, и обзавелись домашней утварью и курами. К ним присоединились офицеры соседней слева танковой дивизии — тоже с семьями и хозяйством, — и теперь в городе есть всё необходимое для жизни: горсовет, горотдел, горвоенком и горгаз. А также и полевой медсанбат с роддомом, школа с углублённой артиллерийской подготовкой и городской голова. Которого в народе любовно называют ГэГэ или Дважды Гэ, что в принципе одно и то же.

Промышленного комплекса только в городе нету. Неоткуда ему было в нём до сего дня взяться. Военные люди к производительному труду приспособлены через пень-колоду. Ещё продать что-нибудь из имеющегося в НЗ оружия массового поражения — это куда ни шло, а производство материальных ценностей — чуждый им профиль и образ жизни. Не преподавали им этот предмет в высших военных училищах, и в военных академиях не преподавали. По чьей-то преступной халатности и недомыслию.

Так, значит, обстояло дело до самых недавних пор. Но недавно всё раз и навсегда изменилось. Городское население воспитало в своих рядах частного энергичного предпринимателя новой формации, и он вышел с инициативой на выборы в горсовет. Вышел и сказал:

— Обязуюсь, — сказал, — перед большинством избирателей всей страны на базе передового опыта конца тридцатых годов наладить лесоразработки, организовав для этой благородной цели леспромхоз с использованием вместо гусеничных дорогих тракторов дармовых тягачей и танков — их в артиллерийской бригаде и соответственно в танковой дивизии на три войны вперёд заготовлено.

Городской голова — тот, который ГэГэ — предпринимательскую инициативу снизу горячо подхватил и одобрил. Он так прямо и сказал:

— Эту инициативу я горячо подхватываю и одобряю.

И все нужные бумаги дёшево подписал.

Артиллеристы с танкистами в лице зампотехов отдельных передовых частей тоже пошли навстречу с распростёртыми объятиями. И за технику содрали по-божески. Они сказали:

— Мы ж всё понимаем, дело для нас и народа полезное, — и содрали по-божески.

Осталось завезти в город партию лесорубов, обеспечить по лизингу каждого бензопилой «Дружба», и они начнут задуманный лесоповал планово воплощать. А предприниматель тут же станет сваленный лес продавать самовывозом для внутренних и наружных (экспортных то есть) нужд, пополняя тем самым не только свой частный бездонный карман, но и скромный бюджет родного города.

Некоторые скептики из военспецов, правда, опасаются, что искоренение лесных массивов в окрестностях стрельбища может отрицательно сказаться на условиях жизни простых горожан. Но народ как рассуждает? «Стрельбище, — рассуждает, — сегодня есть, а завтра его нет. Мы ж не зря последовательно выступаем за мир до полного разоружения в светлом будущем. Которое — это все знают — не за горами. А пока можно за счёт того же предпринимателя из того же сваленного леса ещё по одному слою брёвен на городские землянки навалить. На всякий форс-мажорный случай. Чтоб они были, как в известной песне поётся, — в три наката, а не в два и один. Ну и поручить путём референдума горсовету создать под патронатом ГэГэ концерн „Зеленстрой“, каковой обязать в рамках защиты природы и окружающей стрельбище среды методически насаждать новые лесонасаждения взамен промышленно спиленных. Это, как говорится, само собой разумеется, это понятно».

Сволочи

Мальчика звали Сашей. А дома, меж членов семьи, и вовсе звался он Шурой. Потому что всех до одного Саш в их сельской местности и в их сельской семье звали Шурами. Видимо, по какой-нибудь народной традиции. Или по старой вредной привычке всё переименовывать и переиначивать на свой лад.

Так вот, Шура был не только Сашей и не просто мальчиком, каких тысячи на каждом углу в каждом доме, он был что называется художником. В прямом смысле этого ёмкого слова. Пока, конечно, вундеркиндом, самородком и самоучкой он был, но всё равно. Когда родители не заставляли его помогать на дойке козы или прополке стерни огорода, он рисовал картины. Сам придумывал, что рисовать — сюжет то есть с фабулой, — и рисовал. На холстах и обоях, на полу и стёклах окон, на стенах домов и мебели. Везде рисовал и к тому же разными красками. И карандашами. Краски они с папой украли по случаю на капремонте сельсовета, а карандаши — красный, жёлтый и зелёный — подарила Шуре на крестины крёстная мать его сестры. Или брата.

А иногда ему хотелось рисовать золой. Тогда он натаскивал из своего или соседского сарая дров, топил, плюя на противоположное время года, по-чёрному печку и рисовал добытой из неё золой супрематические фантазии. Но больше всего собаку свою рисовать любил, Дружка. В разных позах и мизансценах. Дружка потом отравили, сволочи. Наверно, в отместку за то, что он громко и вовремя лаял, или за то, что верно служил Саше живой моделью, то есть обнажённой натурой у всех на виду без стесненья. Пожалуй, покойного впоследствии Дружка Саша рисовал чаще всего. Но и всё другое тоже он рисовал под настроение часто. Степные пейзажи, рыбные натюрморты, подсмотренные ню девок и национально-освободительную войну по защите конституционного строя. И у него даже неожиданно состоялась выставка в музее культурного областного центра. Из этого центра однажды приехали к ним в Котовку всякие культурные люди — водки на лоне родной природы выпить с песнями и председателем. Увидели они спьяну, как по-новому свежо Саша рисует Дружка, и устроили ему выставку. Потому что все поголовно оказались также художниками. И мужчины, и женщины, и дети — все, кроме председателя. Только не сельскими художниками они оказались, как Саша, а знаменитыми в городе и области. И после выставки отец Шуры — потомственный Сан Саныч, колхозник и пьяница — сказал на семейном совете с женой своей, тоже Шурой: «Может, его в какой-либо специнтернат сдать? На х.й. Туда, где все дети такие же махорочные. Я слышал, есть интернаты для особо воспитуемых детей, где их от влияния общества изолируют и обучают всяким искусствам вроде Дружка рисовать от не хрен делать».

Но в интернат Шура не захотел сдаваться, несмотря на талант, порку и тщательные уговоры. Он захотел остаться жить на свободе — в полях, садах и огородах, а также под сенью пихт и дубов. В селе Котовка Магдалиновского района.

Правда, село как место жительства Саша себе отвоевал, а свободы его всё равно коварно лишили. Потому что отдали без согласия в школу, сволочи. Ему ещё и восьми лет не исполнилось, а его отдали. Первый раз в первый класс. И он — делать нечего — туда пошёл, отсидел два урока, а посреди третьего встал со школьной скамьи во весь рост и сказал:

— Б. дь, — сказал. — Как мне всё тут надоело.

И покинул классную комнату без разрешения не простившись.

— Надо его вернуть, — сказала учительница непонятно кому. Наверно, себе.

Она тоже покинула класс, догнала, имея длинные ноги, мальчика Шуру и вернула его на урок с применением насилия над личностью особо одарённого ребёнка. И он снова стал ходить принудительно в школу. Где рисовать позволяли только всякую хренотень и только на уроках рисования. А на всех остальных уроках за рисование ставили единицы, колы и в красный угол. И время от времени Шура не выдерживал этого хождения и этих ограничений его дара и уходил в побег. А его отлавливали силами котовской милиции в чине старшины на мотоцикле и водворяли на школьную скамью. Чтобы он на ней, сволочь, сидел и не рыпался.

И вот, классе в пятом, после очередного побега, Шура вывалял себя сверху донизу в саже, явился в таком спорном виде в класс и от буйства фантазии заявил, что он теперь не Шура, а негр.

Педагоги, конечно, восприняли это как знак протеста и отдали его на расправу завучу. А завуч-сволочь, потрогав сажу пальцем и измазавшись, сказал:

— Веди родителей, посмотрим, кто они у тебя. Негры или колхозники.

Отмывали Шуру насильственным путём на школьной линейке перед строем. Тёрли в воспитательных целях мочалкой по лицу всей семьёй при поддержке учительницы до первой крови.

А он через два дня измазал себя мелом. Тоже сверху донизу. И говорит:

— Ладно, так и быть. Я не негр, я — снеговик.

На этот раз до завуча дело не дошло. На этот раз семиклассницы спрятали Шуру от репрессивных мер воздействия в туалете. Там и отмыли для его же собственного блага. Хотя и тоже насильно. Одна семиклассница предлагала даже в унитазе его отмывать, сволочь. Но остальные при невыясненных обстоятельствах не пошли у неё на поводу. И отмыли Шуру под краном. Под холодной водой. Так как горячей воды в школе никогда не было, нет и не будет. Что правильно. Школа — это же не баня, а детское общеобразовательное учреждение.

Наверно, после этого случая Шура решил побыть водолазом. Привязал к спине красный газовый баллон, напялил очки завуча, снял с себя всю одежду и заявил, что он водолаз с аквалангом. Естественно, его с позором одели, поставили двойку за поведение в четверти, а баллон и очки вернули настоящим владельцам.

И тогда Шура сказал:

— Раз в вашей сраной школе нельзя быть негром, снеговиком и водолазом, я ухожу из неё навсегда без оглядки. И из художников ухожу. Чтоб уж заодно.

И он отовсюду ушёл. И пошёл сначала по стопам отцов и дедов, став с годами потомственным пьяницей, а потомственным колхозником не став. Ликвидировали к тому времени колхозы и стёрли с лица земли, сволочи. Да надо признать, в областном центре, куда Шура пришёл по извилистой дороге жизни, их никогда и не было.

А кончил Шура довольно-таки плохо, чего и следовало от него ожидать. От безысходности городской жизни и тоски по счастливому детству он женился. Причём по расчёту женился, сволочь, на директоре винзавода.

Экспромт для роликовых коньков, мегафона и миномета

Петя учился кататься на коньках. Не на фигурных, из-за того, что на дворе весна была, а на роликовых. Ему их папа подарил на день рождения. Договорился с мамой по телефону, что придет, пришел и подарил. И Петя теперь учился, значит, на роликовых коньках по асфальту кататься. Прямо возле дома, в скверике. Мама его за руку придерживала и показывала, как надо ногами передвигать в стороны, но у него пока ничего не получалось, потому что ноги сами ехали по себе, без его согласия. А у мамы еще и голова болела невыносимо. Так невыносимо болела голова, вроде бы вставили в нее пружину с железными наконечниками тупыми, и она, пружина эта самая, распирает голову изнутри наружу. А за всем этим горем — за тем, как мальчик Петя учился кататься — вела наблюдение Генриетта Ивановна Седых. Сидела и вела. У нее же от старости времени сколько угодно свободного было в наличии. Муж умер давно и мать мужа, с которой они жили совместно, тоже умерла — сразу после мужа, — а Петина бабушка, то есть мама Петиной мамы, недавно умерла. Вчера похоронили. И Генриетта Ивановна на похоронах присутствовала — как подруга. Или как соседка бывшая, это вернее. Потому что соседки подругами не бывают никогда. Но она и одевать помогала, и украшать, и обед на помин готовить. Теперь Генриетта Ивановна тут самая пожилая. Сидит вот и смотрит, как Петя на коньках учится кататься, на роликовых. Смотрит и думает, что так недолго и ногу сломать.

А Петя упал, не удержала его мама. Упал и плачет в голос. Ударился, видно, сильно, а может, и ногу вывихнул. А к ним подходит мужик какой-то и говорит в мегафон:

Я, — говорит, — являюсь генсеком партии «Полигамный союз сексуально-патриотических сил». Вступайте в наши ряды! — и дает им листовку. — Наша программа. Первый пункт — замена пятой графы шестой статьей — помните? И экологическая чистота полов — это само собой.

А Петина мама говорит ему:

— Спасибо за доверие, мы подумаем.

И мужик этот дальше пошел вдоль сквера, к Генриетте Ивановне. И ей тоже листовку вручил и сказал через мегафон, чтоб она к ним вступала. И Генриетта Ивановна торжественно обещала подумать. А мужик говорит:

— Думайте, но недолго. А то мы только живых принимаем, а тех, кто покойный — нет.

Сказал и побежал. За ним, оказалось, давно уже гнались. Трое каких-то, с минометом. Гонятся, а видят — не догонят, так они по Генриетте Ивановне пальнули и по окнам второго этажа. Короткими сериями. Правда, не попали. Промазали. Промазали и говорят друг другу — один говорит:

— Ты совсем, — говорит, — стрелять не умеешь.

А другой говорит:

— Сам ты альтруист.

А третий говорит:

— М-да… А если немцы придут или, скажем, белые с красными? Что будем делать при такой боевой и политической подготовке?

А Генриетта Ивановна им говорит:

— Вы что ж, хулиганы, стреляете? Я вот вашим родителям скажу и уши надеру вам, соплякам невоспитанным, — свисток достала из-за лифа и ну свистеть.

А эти, с минометом, услышали свист и кричат:

— Шухер!

И смылись. А миномет бросили. На произвол судьбы в клумбе. И два ящика мин к нему тоже бросили. А Петя ногу не вывихнул вовсе, а сломал. Так и думала Генриетта Ивановна, что сломал. Оно же сразу видно было. Упал ребенок и плачет. Куда это годится? А мама Петина взяла его на руки и к скамейке понесла. Чуть не уронила по физической слабости своего пола. Принесла, посадила — он сидит, плачет. А нога с коньком роликовым в сторону клумбы смотрит. Сломанная. А мама его успокаивает:

— Не плачь, — говорит, радость моя, а то по заднице надаю.

Успокоила и пошла домой. Звонить в «скорую». Позвонила, вышла и рядом с Петей села и с Генриеттой Ивановной. Села, посидела с ними, а тут и машина приехала. Будка. А на бортах у нее, у этой будки — надпись:

Народный

Кожно-

Венерологический

Диспансер.

Подъехала она, эта машина, вышли из нее двенадцать барышень в белоснежных халатах и в галифе, говорят:

— «Скорую» вызывали?

— Нет-нет, мама Петина им отвечает, — зачем нам «скорая»? Подумаешь, ребенок ногу сломал! До свадьбы заживет, как на собаке.

— «Нет-нет» говорите? — эти двенадцать спрашивают. — А чей же тогда миномет валяется в клумбе?

— А мы не знаем, — Генриетта Ивановна говорит. — Мы его первый раз в клумбе видим.

— А вас, гражданка Седых Г. И., не спрашивают, — говорят наркожвендистки. Вы лучше молчите. Или скажите нам, почему вы вся в дырках навылет? А?

А Генриетта Ивановна говорит:

— Где?

А они говорят:

— Да вот же. И голова, и живот, и грудь.

А Генриетта Ивановна отвечает:

Да? Точно. А я думала, промазали. Ну на улицу хоть не выходи — столько хулиганья в обществе накопилось.

— И не выходите, — белохалатницы говорят, — а то еще и изнасилуют. А вам, — говорят, — придется проехаться с нами ненадолго. Мы у вас кровь возьмем. Для анализа в целях венбезопасности.

И берут они Петю с мамой его под микитки и в будку их засаживают обоих. И сами все двенадцать в нее залезают. И уезжают. Без миномета. Забыли, наверно, они про миномет. Или он им был не нужен. У них, наверно, в диспансере, и свои минометы имеются в достатке. Зачем им этот? Тем более он израильского производства. На него ж и надеяться толком нельзя, заклинит в самый ответственный момент — и кому жаловаться? Поэтому они, видать, его и не взяли с клумбы. А надо было взять, потому что после них сразу буквально еще одна «скорая» примчалась. Уже без надписей, а только с крестом и доктором. Ну, доктор вылез из кабины и спрашивает:

— Где тут мальчик Петя со сломанной ногой?

— А его, — Генриетта Ивановна говорит, — наркожвендэ увезло в неизвестном направлении. Вместе с мамой.

— Во собаки, — доктор говорит, — опять опередили. Бензина-то нету у нас. А у них есть.

Потом поднял он с клумбы миномет и два ящика мин к нему и говорит шоферу:

— Врубай сирену.

И они с сиреной и с минометом рванули за будкой в погоню. И скоро ее, похоже, настигли, потому что Генриетта Ивановна услышала, как миномет заухал. Если, конечно, это тот миномет был, а не другой какой-нибудь. Но Генриетта Ивановна привыкла на лучшее надеяться. Ее этому долголетняя жизнь в коллективе научила. И она понадеялась, что доктор хорошо умеет стрелять из минометов израильского производства. Он же, доктор, институт заканчивал, а там военная кафедра есть. И их на этой кафедре должны обучать метко стрелять по движущимся целям. А если они не научатся стрелять, им диплом выдавать не имеют права. Так как какой же может быть врач, если он стрелять из простого миномета не умеет?

Вот Генриетта Ивановна порадовалась от всей души за Петю и за маму его, и за доктора, вернее, не успела еще как следует порадоваться — и пожалуйста вам: снова этот чертов генсек с мегафоном приперся.

— Ну, — говорит, — вы надумали? А то мы же вас полигамно имеем в виду, невзирая на сопротивление темных антисексуалистических сил.

А Генриетта Ивановна говорит:

— А я комсомолка с тридцать пятого года. Вот билет.

А генсек говорит:

— Партия — наш рулевой.

И опять ушел.

А после него к дому еще двое подъехали. В черном «мерседесе», в серых шляпах и в синих плащах. И в парадное вошли. А на Генриетту Ивановну даже не взглянули. Вошли и с полчаса их не было. А через полчаса они вышли из парадного с двумя чемоданами и с рюкзаком. В багажник это все загрузили, а сами на заднее сидение сели. И машина отъехала. А следом за ними дед из подъезда вылез, но дед молодой, младше Генриетты Ивановны лет на восемь. А дряхлый. Он ей пожениться предлагал, так она отказалась.

— Ты дряхлый для меня, — сказала. — Мне побойчей надо.

А сейчас этот дед вылез, сел рядышком с Генриеттой Ивановной и говорит ей:

— Вота, — говорит, — Генриеттушка, какой ужас. Соседку-то нашу, маму Петину, пограбили. Спускаюсь я это сейчас пешком, помимо лифта, для променажу организма, а у ее — двери навстежь и все ценное движимое имущество взято. На общую сумму ущерба три тысячи пятьсот сорок три рубля с копейками.

— Это те, в шляпах? — Генриетта Ивановна спрашивает.

— Они, — дед говорит.

А Генриетта Ивановна удивляется:

— Ну надо же, на вид такие приличные люди, на членов царской фамилии похожи. Жалко, — говорит, — миномет увезли, я б им сделала.

А тут мужик с мегафоном, который генсек, снова является и говорит в него, в мегафон свой этот, шепотом:

— Ну как, вы не решились? Зажить полнокровной политической жизнью.

— Нет пока, — Генриетта Ивановна отвечает, — но вы вот деда можете сагитировать беспрепятственно. Он для меня дряхлый, а для вас — то, что надо. В молодости шпионом работал на благо всего прогрессивного человечества.

— А миномета у него нету? — генсек спрашивает.

— У него пенсия семьсот сорок три рубля, — Генриетта Ивановна говорит. — Персональная.

А дед спрашивает:

— А зачем тебе миномет, сынок? У тебя ж, — говорит, — мегафон есть.

— Мегафон мегафоном, — генсек в мегафон говорит и все шепотом, — а миномет — вещь незаменимая в парламентской борьбе с политическими оппонентами.

А дед говорит:

— Это конечно.

А генсек говорит:

— Короче, дед. Ты идешь?

А дед говорит:

— Куда?

А генсек говорит:

— За мной!

А дед говорит:

— Ура-а-а! — и прыгает в седло.

И генсек прыгает. И они с места переходят в галоп. А Генриетта Ивановна машет им вслед белым платочком. Долго она им машет. Уже и не видно их в седлах, а только — топот копыт и минометное уханье.

И смолкли вдали копыта, и наступил вечер. И пошли люди с работы. Идут и идут. А Генриетта Ивановна сидит на заслуженном отдыхе и, когда они приближаются, говорит им всем «добрый вечер». А они ей не отвечают и проходят в суровом молчании, и одна только Петина мама, приехавшая на роликах, сказала ей:

— Добрый вечер.

А Петя с ней не приехал.